— Напротив, возвращаюсь в лес... Под старость оно вроде и горько признаваться в содеянных ошибках, но гораздо хуже, когда вовсе не остается сил на их исправленье. У меня они пока имеются. Словом, пришёл сегодня сказать тебе, что ты победил, Александр Яковлевич.
— В чем же я тебя, однако, победил? — недоверчиво улыбался тот.
— О нет, что касается моих теоретических взглядов, я по-прежнему против американского кочевого лесопользования с вырубкой лесов начисто... другими словами, я, как и раньше, за разумное, плановое постоянство. Но ты убедил меня в другом... что я взялся за непосильное дело.
Иван Матвеич взглянул прямо в глаза противника и вдруг заметил в них странное, ускользающее беспокойство: при спартанских потребностях и общеизвестном вихровском пренебреженье к хлебным местам этому человеку ничего не стоило привести в исполненье свой коварный, в отношении оппонентов, ход. В таком случае школка Грацианского с её негативными установками становилась лицом к лицу с народом, который стал бы судить стороны не по благонадежности их деклараций, не по длительности шумовых эффектов, а по количеству производимых ими ценностей, в данном случае — по наличию годных для промышленности лесов; тогда-то к победителям и обратится требовательное внимание общества, что в силу разных причин было крайне невыгодно Александру Яковлевичу и его вертодоксам.
— Сказать правду, я не подозревал в тебе такого малодушия, Иван. Твое дело, но... по-моему, не очень благородно ложиться наземь в поединке, если ещё можешь стоять на ногах. Когда же ты вознамерился сделать это, после войны?
— Не знаю, но... институт наш в эвакуации, отлично обходится и без меня, а незаменимых на земном шаре не имеется.
Именно поэтому, казалось бы, уход Вихрова не грозил особыми последствиями Грацианскому, но, значит, такая бесповоротность звучала в голосе первого и настолько пошатнулось положение второго, что требовались срочные меры воздействия.
— Но ведь это же дезертирство, Иван... больше того, я рассматриваю твой шаг, как, э... пускай несознательное, предательство в отношении русского леса. Обидней всего твое решение выглядит сегодня, когда после стольких бессонных ночей, э... я как раз собирался признаться тебе, что теоретически ты совершенно прав... и даже в печати заявил бы, если бы не сгущенная военная обстановка. Правда, мне ещё необходимо сделать кое-какие статистические подсчеты... в настоящее время я как раз усиленно занимаюсь ими, — и не очень уверенно коснулся, видной Ивану Матвеичу с его места, тетради в темном переплете, лежавшей на столе под большой, наискось склеенной фотографией. — Да, наконец, Иван, ты просто не ценишь себя, чертила ты этакий, а уж тебе известна моя воздержанность на похвалу. Ведь по твоим знаниям...
— Перестань, а то окончательно зазнаюсь, — засмеялся Иван Матвеич на его усыпительные маневры и понял, что человек этот опасается, кроме всего прочего, остаться с русским лесом наедине. — Право, перестань, а то уйду!
— Но теперь-то уж я не могу отпустить тебя в таком невменяемом состоянии. Да у тебя просто в башке что-то засорилось, Иван... Посиди, вот я сейчас бутылочку промывательного принесу! — И выскочил в коридор, притворив за собою дверь, чтобы гость тем временем сбежать не вздумал.
Иван Матвеич даже не успел предупредить его, что воздерживается принимать вино натощак... помнится, вскоре после того и раздался коротенький звонок в прихожей, возвещавший о приходе пятого, запоздалого гостя. Взять бутылку со стола было минутным делом, но вот уже вторая минута потекла, а хозяин все не возвращался. Со скуки Иван Матвеич погулял по кабинету, пощупал холодные отопительные батареи и глазами поискал, откуда здесь берется этакая тропическая благодать, потом подошел к столу и просто так, из интереса к характеру статистических выкладок Грацианского, посдвинул наброшенный на рукопись глянцевитый лист лесной аэрофотосъемки. Под ним оказалась раскрытая клеенчатая тетрадка, исписанная мелким и скрытным, влево наклоненным почерком самого Александра Яковлевича; никаких ожидаемых цифр там не было. Легкая оторопь пополам с изумлением охватила Ивана Матвеича по прочтении первых же строк, но оторваться он уже не мог, даже опустился на поручень кресла для удобства. Угрызений совести он не испытывал при этом, так как тетрадка нисколько не походила на дневник — записи без указанья дат, без интимных признаний или фактов личной биографии, и все же это было окно в чужую потаенную жизнь, благодаря чему непогрешимый Александр Яковлевич, этот блюститель лесного чистомыслия и отрезатель голов бескровным способом, представал здесь с несколько неожиданной стороны.