«Как большинство «молодых» писателей, как его старший современник Андреев, Сергеев-Ценский воспитался на Достоевском, принял его наследство. Отсюда его напряженная идеалистическая настроенность и несколько истеричная нервозность, особенно сказавшаяся в ранних произведениях: в «Бабаеве», «Лесной топи», «Береговом», отчасти в «Печали полей». <…> В «Бабаеве» – следы его глубокого и страстного увлечения гениальным психологом-моралистом»[166]
, – точно оценила одну из основных закономерностей в раннем творчестве писателя Е.А. Колтоновская. Он, не отказываясь вовсе от социального аспекта в жизни человека, подобно Лермонтову и Достоевскому, вел повествование в основном в нравственно-философском и даже мифологическом ключе. «Это – не просто социальная картина военной жизни, а жизнь, углубленная до мифа: разгул стал мифическим. <…>. Куприн открыл новый мир, которого раньше не знали. Но у него он остался в стадии элементарного социологического освещения. Сергеев-Ценский этот мир необычайно углубил»[167], – писал по поводу новаторского изображения военной среды в «Бабаеве» М.М. Бахтин.Бабаев похож на «лишнего человека» с его одиночеством, интеллектуализмом, готовностью на психологический эксперимент (опасная игра в «кукушку», во время которой Бабаев намеренно ранит своего старшего товарища Селенгинского), критическим отношением к своей среде и настоящему России, а также тоской по большому настоящему чувству. Данные черты Бабаева ярко раскрываются в его взаимоотношениях с героинями романа – дочерью человека, у которого Бабаев квартировал и от которой у него был внебрачный ребенок, с Риммой Николаевной, женой капитана Железняка, ушедшего воевать на Дальний Восток, и, наконец, с проституткой.
Каждой из этих героинь Бабаев причиняет боль, но при этом и сам страдает, ибо ни у одной из них не находит счастья и понимания. Этим Бабаев сродни Печорину. Бабаев признается Римме Николаевне, несчастливой в семейной жизни: «<…> кажется, особенно никого и ничего не любил. Зато мне никого и не жаль… <…>. Да ведь любить-то и некого <…>. Некого и не за что… Вас, что ли? А за что?»
«– Полюбить – себя отдать, а отдать себя… не пойму я, как это можно сделать. <…>. Как это кому-нибудь можно себя отдать? Да ведь самое дорогое во всей-то жизни и есть я сам! Что во мне, то и огромно, – как же это себя отдать кому-то? Невозможно ведь, я думаю… а?»[168]
Этот монолог близок мотивам стихотворения М.Ю. Лермонтова «И скучно и грустно». Невозможность отдаться полностью чувству любви и индивидуализм, гордая позиция нахождения сверху, над партнером – черты, роднящие Бабаева и героев Лермонтова. Такое сходство объясняется перекличкой двух эпох, периодов общественного спада (1830-е и 1907–1914 гг.). «<…> Бабаев страдает болезнью, свойственной целому поколению, выступившему на смену «общественникам». Вступившись за личность и протестуя против угнетения ее прямолинейною общественностью, «индивидуалисты» впали в другую крайность– оказались отрезанными от мира, замкнутыми в себе»[169], – заметила Е.А. Колтоновская. Но если Печорин разочаровался в жизни из-за присущей большей части его окружения пошлости и неинтеллектуальности, то Бабаев виделИ еще одно существенное различие Лермонтова и Сергеева-Ценского. В лирическом шедевре Лермонтова «И скучно и грустно» чувства лирического героя раскрываются по законам романтического психологизма, а Сергеев-Ценский описывает переживания Бабаева по-модернистски. Вот как изображено возникшее у Бабаева разочарование в Римме Николаевне: «Пусто стало. Какая-то темная, отброшенная было в сторону пустота медленно вползала в него и начинала занимать свое место. Показалось, что и у этой пустоты, как у угара, насыщенно-синие, густые кольца и что выползает она отовсюду <…>.
Тогда, чтобы заслониться, он начал усиленно искать в себе и в этой женщине рядом чего-то общего, совпадающего во всех точках в прошлом, в будущем, в настоящем, и не мог найти». Экспрессионистически выразительным здесь является почти физически ощутимый образ пустоты. Бабаев, мотивируя свой уход от удерживающей его Риммы Николаевны, уверяет ее, что они никогда не поймут друг друга, что «у каждого – свой язык, и таких слов, чтобы другой их понял, – нет!»[171]
.