Он подчеркивал: только в минуту опасности, когда «новые тучи неизвестного… грозят нам молниями и огнями, вызывая на бой человека, грозя смести род людской с лица земли»[454]
, возрождается спасительный культ слов, колдовское словотворчество. Лишь в период вырождения и распада, один из которых, по Белому, переживает человечество, слово возвращает себе живую образность, и только живое образное слово, которое само «творит, влияет, меняет свое содержание», способно заклясть надвигающуюся тьму. Оно, как в древние времена, вновь становится заговором. «Культ слов», словотворчество, «игру словами» Белый не считает собственно эстетическим феноменом, но уподобляет военному искусству: «Когда мы сознаем, что эстетика есть лишь грань, своеобразно преломляющая творчество жизни… бесцельная игра словами… соединение слов, безотносительно к их логическому смыслу, есть средство, которым человек защищается от напора неизвестности. Вооруженный щитом слов, человек пересоздает все, что он видит, вторгаясь, как воин, в пределы неизвестного…»[455]Называя словесное искусство заговором, Белый имеет в виду магическую формулу, соединение звуков и форм, призванное приручить или победить враждебную реальность. Он утверждает: «созданием слов, наименованием неизвестных нам явлений звуками мы покоряем, зачаровываем эти явления. ‹…› Процесс наименования пространственных и временных явлений словами есть процесс заклинания; всякое слово есть заговор;
Но для Белого здесь есть и иной смысл. Не только слово заклинающее, заговаривающее опасность, но и слово – тайный сговор, тайный союз за спиной врага с целью подорвать и свергнуть его власть.
На этот второй, спрятанный, но, скорее всего, очевидный для него смысл – как очевидно для него всякое тождество каламбура, он намекает в той же статье.
Магическое слово принадлежит тайному сообществу, является его оружием. Древняя магия слова существует лишь среди посвященных[457]
, она воскресает «в мистических братствах, союзах». Подобное братство или орден пытается создать сам Белый[458]. Он ссылается на слова Вяч. Иванова: «Есть “Не случайно тот же Вяч. Иванов стремится развести «идеалистический» («субъективный», или, добавим от себя, «корпоративный»[460]
) символизм и символизм «реалистический», «соборный». Отделить символ-откровение от символа-пароля: «В идеалистическом символизме символ есть условный знак, которым обмениваются заговорщики индивидуализма, тайный знак, выражающий солидарность их личного самосознания, их субъективного самоопределения»[461].Это свойство тайного знака, сигнала для «своих» присуще слову Белого. Однако его слово не только слово заговорщика, но ведет себя как заговорщик, искусство походит на тайный сговор, пользуется его приемами. Правда, в этом качестве, замечательно явленном в романе «Петербург», оно никак не выполняет роли заклинателя стихий. Белый, теоретик подражательной магии, говорил, что, называя устрашающий его звук грома «громом», он воссоздает, познает и таким образом покоряет гром. Но, произнося слово «заговор», воспроизводя его в романе, Белый творил мифическую реальность, над которой оказывался не властен.
Вот некоторые принципы заговорщической поэтики «Петербурга». Во-первых, тайное проникновение, переход за черту: скажем, проговариваемая Белым необходимость «подвижности» внутренней формы слова, ее «неустойчивых границ» в каламбурах, зыбкость фонетической оболочки в звукозаписи бреда и слухов, вторжение в «черту» другого языка в макаронизмах («черта» же для Белого, по закону каламбурной правды, всегда связана с темой опасности: «черта-черт», как сказано в «Записках чудака»). Во-вторых, установление неожиданных, скрытых связей слов-агентов – плетение «сети» метафор, паронимов, аллитераций, анаграмм и т. д. Сыскную, шпионскую и разоблачающую роль выполняют не только персонажи «Петербурга»[462]
, но и его слова и звуки[463].