Читаем Русский Париж полностью

Тоска. Невозможно дышать. Ее не вырыдать, не выкричать. Зачем человек живет? Зачем любит, надеется? Чужая речь, чужие деньги. Чужие мужчины в чужих постелях. А родного ребенка нет, так зачем все богатство, вся роскошь мира?

Она догонит время! Она дого…

Слезы застлали глаза. Слепота затянула простор. Все замерзло, как в далекой ледяной чужой земле. Застыло. Вывернулись вбок, завизжали шины. Незрячая, она еще мчалась, она пыталась увернуться, вымолить, выстонать, выплакать свое время. На нее летел золотой свет, и она еще успела понять, что этот слепящий свет — ствол огромного, чудовищного придорожного платана.

А потом она догнала свое время, и оно разъялось под ее горячими, огненными, слепыми глазами на тысячу кусков, кровавых и железных, на тысячу обломков, лоскутов, пружин, мяса и костей, на боль и радость, на последнюю жизнь и первую смерть. И ее время обняло ее, закружило, сказало ей на ухо: берегись, Фринетта, станцуем танго, я все равно тебя перетанцую, вот увидишь.

Кукла. Кукла смерти. Куколка-скелет. Такие в Мехико мастерят на День мертвецов. И дарят детишкам. Ватные, клееные черепа. Леденцовые скелетики. Шоколадные гробики. Я куколка смерти. Играй мной, смерть. Играй в меня. Уложи с собой в кроватку.

И ее душа, у которой уже не было ног, а только руки одни, поднялась над грудой бесполезного металла и быссмысленной плоти, и обняла свое время, и шепнула ему в ответ: видишь, время, как все просто. Я догнала тебя. Я наступила тебе на ногу. Я отдавила тебе ногу в диком и страшном танго, как смешно, mille pardon.

Красивый вороной камаргский жеребец стоял на шоссе, раздувал ноздри, обмахивал бока хвостом, бешено косился на искореженное авто, храпел.

* * *

Она осталась жива.

Ее вытащили из автомобиля — человечий обломок, кровавую щепку.

Доминго уложил ее в госпиталь Сальпетриер. Сидел рядом с ней. Руку в руке держал. Вместо глаз — ямы, лопатой вырытые.

Без ног. Теперь без ног.

Медицинские сестры летали со шприцами в руках. Перевязки каждый день, петля боли на горле. Врачи опускали голову: месье Родригес, мы сделали все что могли.

Лежала. Глядела в потолок. Потолок надвигался, падал. Задыхалась.

Родригес отворачивался, кусал вымазанный масляной краской кулак.

Фрине ампутировали обе ноги выше колен.

* * *

Уходил пароход из Гавра. Толстые, в три обхвата, трубы дымили, густо гудели. Снова дождь, и промозглый осенний ветер, и серый океан. Качает на серой спине пароход.

Родригес и Фрина взвращались домой.

Фрину внесли на палубу на носилках. Доминго всем, кто ухаживал за его женой, платил щедро, даже слишком — до сумасшествия.

Остановились глаза. Остановилось время. Все происходило не с ней — с кем-то другим, а она наблюдала. Хорошо лежать и наблюдать. Бесстрастно, беспристрастно. Никто не мешает глядеть и думать. Хочешь уснуть — усни. Да сна нет. Он исчез. Его из нее вычерпали деревянным пустынным ковшом.

Носилки с Фриной притащили в каюту. Запах дальней дороги: вакса, парфюм, шоколад, еле уловимый — блевотины и хлорки. Нет, кажется. Ну да, во время шторма здесь кого-то вырвало. Наверное, ребенка.

Родригес и двое мужчин-носильщиков осторожно переложили Фрину на каютный диван. Доминго взял билеты в каюту-люкс. Зеркало от потолка до пола. Душ. Мягкие диваны — спи не хочу.

Глаза Фрины. Две черные могилы. «Она глядит как из-под земли. Глядит — землей».

— Ты не хочешь поесть, querida?

Молчит. Рот сжала.

Доминго рассовал по ждущим грубым рукам носильщиков купюры. Кланялись, благодарили, пятились.

Он открыл окно. Сырой соленый ветер ворвался в каюту.

— Уснешь?

Молчит. Она ничего не хочет. Хочет — умереть, он понимает.

— Mi corazon, — присел на краешек дивана. Пожал ее неподвижные руки. «Холодные руки, две мертвые рыбы». — Я все равно…

Хотел сказать: «Буду с тобой, всю жизнь», — да понял: она не поверит.

Они оба не заметили, как пароход отдал швартовы и отчалил от пристани. Не видели, как в серой пелене дождя таяли берега. С Францией не попрощались. Ветер отдувал кружевные занавески. Он написал в Париже хорошую фреску. Отличная работа. Назавтра он ее забудет. Как всякий художник забывает свою вещь, рожденную им вчера. Потому что есть — сегодня. И надо зачинать и рождать новое. Такова судьба.

Дворец Матиньон понесет во тьму времени царапину его ногтя. Отпечаток его сумасшедшего рта: выпил красного вина, прижался лицом, губами к сырой штукатурке. Отпечатались кровавые губы. Сколько народу на его фреске, Dios! Парижане замучаются разглядывать, считать.

Он сделался, работая, богом. И это не святотатство. Создать мир — много трудов. Надо обнаглеть, надо нарушить канон. Растоптать приличия, обряды.

Посмотрел на пароходное атласное одеяло. Там, под нежной пуховой мягкостью, ноги Фрины. То, что осталось от ее ног.

— Мы плывем?

Голос слишком тихий, слабый.

Доминго поправил ей подушку.

— Да. Уже плывем. Долгий путь.

Открыл чемодан, нашарил шприц, ампулу. Фрина равнодушно, спокойно смотрела, как он набирает в шприц лекарство. Когда он обнажил для укола ее смуглую руку — она попыталась улыбнуться. Не получилось.

Перейти на страницу:

Похожие книги