Читаем Русский Париж полностью

Глава двадцать седьмая

Додо Шапель сидела, положив ногу на ногу, в кресле. В пошивочной мастерской.

Среди своих портних и полуголых манекенщиц.

У мадам Шапель сегодня хороший день — Пако Кабесон зазвал ее на обед, и она пошла, хоть затворницей в Париже прослыла. Обед был хоть куда! И Пако хоть куда. Все такой же: козявка, жучок-паучок, от горшка два вершка, не видать, как по земле ползает, а хорохорится: «Бошей на фонарь! Мы все равно их всех на фонарях вздернем!». Это тебе не времена Марата, дергала плечом Додо, не выдумывай. У бошей оружие и беспримерная наглость, а у нас что? В нас даже веселье выдохлось, как старый сидр, не говоря уж о геройстве! Пьешь тебя — а ты без пузырьков, в нос не шибаешь!

Мы им в нос дерьмом шибанем, дай срок, хмурился Кабесон и ударял бокалом о бокал Додо.

И она пила вместе с ним — за победу Франции.

Распятой, замученной, зачумленной, под немцем корчащейся Франции.

Разве труп воскреснет?

Пила! Одно веселье — пить. Пить и курить.

Для своего возраста ты слишком много куришь, Додо. Твои молодые любовники…

Что — любовники? Не любят, когда от тебя воняет табаком?

Ничего, пусть терпят. Ты Додо, а они никто!

Портниха в мелких кудерьках, беленькая овечка, подскочила, креп-жоржет в руках вертела:

— Мадам Шапель, дайте-ка ручку!.. приложу кусочек… отличное будет платьице…

— Не мадам Шапель, а Додо, — отчетливо сказала Додо, выпустив струю дыма. — Не ручку, а руку. Не платьице, а платье! Что вы все сюсюкаете! Как грудники! Говори по-человечески!

— Хорошо, мадам Додо… конечно… да-да-да…

Овечка отскочила. Сквозь прозрачный креп-жоржет просвечивал острый локоть, острая грудка. Жесткий, по старинке, бабушкин лифчик носит девка. А грудь должна быть свободна. Упруга и свободна.

Снова затянулась. Выпускала, озоруя, дым изо рта колечками. Манекенщицы приседали перед портнихами, портнихи облачали их в свои изделия. В ее изделия. Она, Додо, освободила женщин от корсета. От юбок в пол. Освободила им шаг, шею, взгляд; руки от буфов, живот от складок. От складок жира. От складок пыльного бархата. От складок лживого запрета.

«Женщина, живи!» — сказала ты Европе своей свободной модой, и женщина стала жить. А не прятаться. За спину мужа; за сундук, где кабачки и тыквы на зиму запасены.

А Пако хорош, хорош. Женат в который раз! Новая супружница прелесть: марокканка. Грива до небес, черный водопад. Пако зовет ее смешно: Ежик. Мой Ежик. Сюсюкает, да! Но ему можно все. Даже слюни пускать, как младенцу. Гениален. Ему и краски не нужны. Своими слюнями, кровью, спермой, мочой он может мазать, поливать свои картоны и холсты — и все будет божественно.

А если холсты замазать землей? Глину в воде развести — и мазать?

«Спички, сахар, соль и мыло — это было, было, было. Такие стихи читал самоубийца Милославский. Когда-то. В салоне у покойной Стэнли. Боже, все мертвецы! Все было, было. Землей и цветной глиной красили стены пещер первобытные мастера. В Альтамире так красили… в Ласко, в Кро-Маньон. Земля — вот лучшая краска, художник. Это Мать. Она дает тебе свою черную кровь, свою плоть, чтобы ты ею — ее — запечатлел».

Ссыпала пепел в выгиб перламутровой ракушки из Сен-Тропе. Ракушка на тумбочке. В тумбочке еще пачка сигарет.

Нет, шалишь, хватит. Отдохни от табака.

Все-таки закурила. Еще одну. Последнюю.

Так лучше думалось, под жужжанье моделей и портних.

Маршал Петэн правит Францией. Боши расползаются по стране, черные тараканы. Война, а она все шьет свои платья и блузки, плащи и костюмы. Каждый должен делать свое дело! Пока паралич не разобьет — она будет шить, шить, шить. Жить.

Ее друзья кутюрье тоже вкалывают. А куда деваться? Правда, разъехались мальчишки. Юмашев в Лондон подался. Там процветает. Юкимару в Нью-Йорке. Америка всех пригреет. Земля иммигрантов. Вся Африка давно уж там; весь Китай; а теперь будет и вся Европа. Письмо ей прислал: «Додо, крошка! Держись там в Париже. Шей военные модели! Пилотка, юбчонка до колен, сапоги, кобура на боку. Публика будет визжать от восторга!». Жену пароходом отправил домой. В Японию. В Хиросиму, кажется. Или в Осаку? Забыла.

Война, тысяча чертей, а бабы все равно хотят хорошо одеваться! И — будут! На то они и бабы. Картуш сказал ей при встрече: наше ремесло бессмертно. Аперитив в кафэ на рю Санкт-Петербург. Она грызла орешки, как белка. Картуш тянул крепкий мутный пастис. Пахло анисом. Кофе. Сельдереем. Нагретыми на солнце камнями мостовой. Как ты, оклемался после гибели Натали, спросила она его. И что ответил Жан-Пьер?

А ничего не ответил. Пастис пил мелкими глотками.

И глаза, как у перерубленного пополам удава.

«Если б я была помоложе, Жан-Пьер, я б переспала с тобой», — нарочито бодро, кокетливо сказала она тогда.

Картуш подмигнул ей из-за бокала.

Так подмигивают куклы. У кого веки деревянные, а ресницы приклеенные.

А этот? Тот смуглый русский парень? Что спал с тобой когда-то, манекенщик Картуша?

О, пройдоха. Он уже давно в синема. Ты знала, он далеко пойдет.

А целовался красиво. И любился неутомимо. Поцеловаться бы с ним. Сейчас.

Перейти на страницу:

Похожие книги