Когда ее в Москве на расстрел вели — если б Ленина на пути увидала, в рожу ему бы смачно плюнула. На лысину его. Убийца. Убийца!
Перо скрипело. Чернила брызгали во все стороны, на бумагу, на пальцы, на платье. Она не любила халатов и никогда их дома не носила. Только — платье, только — под горло, строгое.
Грудь свою раньше срока в монашьи ткани упрятала. А зачем? Может, надо — наружу, на волю? Декольте, помаду на губы, папиросу в зубы, и — на Пляс Пигаль?!
Остановилась. Замерла.
Вспомнила, как ее хозяйку Дурбин хоронили.
Почести, духовой оркестр. Дубовый глазетовый гроб, венки, живые цветы. Снопы, горы цветов. И все несли и несли. Девочки, приемные дочки, утирали слезы: индуска — батистовым платочком, японка — просто кулачком. Платочка не дали. Никто не протянул. Анна подошла к ним ближе, пыталась Изуми платок носовой передать. Ее оттеснили. Уж очень много народу собралось, толпа. Не протолкнуться.
Музыка ревела и стонала. Эти тубы, трубы! Медные губы, медные рты! Орут. Не заглушить ничем. Если она умрет, у Семушки не будет денег не только на погребальный оркестр — на яму на кладбище, на дыру в земле, чтобы туда положить ее кости. И зарыть, забросать землею.
Нас всех землей забросают. И мои зеленые глаза. Ягоды-виноградины, яркий крыжовник.
В Москве, давно, старый князь Волконский целовал мои глаза. Шептал: о, дитя мое, у тебя очи, как у Анны Ярославны. Анна Ярославна, королева Франции. Вот ты и здесь. Вот ты и вернулась.
Где теперь будут жить восточные дети? Дом описали. Имущество пойдет с молотка. Опять в приют? Она не сможет их взять. Двое детей — это горе. Четверо — гибель. Она лучше повесится. Но жалко же, жалко! Боже!
Боже, повторили сухие губы, Боже.
Вот она и обратилась к Тебе, Господи. Слышишь ли?!
Тишина. Никто и ничего не слышит. Сказки священников. Старушьи сказки.
Жалкая, вечная человечья надежда.
Перо окунулось в черноту ночи. Перо побежало.
Побежало прочь от нее.
Черная кровь полилась на серый, грязный снег. Это ее расстреляли.
Там, на том конце света: с ее Богом вдвоем.
Глава седьмая
В Мулен-Руж — традионный ночной канкан.
О, это зрелище! Лучше бала любого.
Кто не видал канкан — не видал Парижа!
Девчонки вздергивают ноги выше головы. Цветные юбки развеваются. Они похожи на огромные цветы, а голые ноги в подвязках — на бешеные пестики, безумные тычинки.
Выше! Выше ноги! Тяни носок, Камилла! Подбрасывай, Одиль, колено к подбородку! А ты что спишь на ходу, красотка Мадлен?! Давай, давай, работай! Канкан — это и танец, и работа! Грозный, великий карнавал!
Девки на сцене плясали, а публика в зале лениво потягивала ядовито-зеленый абсент из длинных бокалов и иные аперитивы.
Громадные живые цветы плясали. О, танцорка Одиль села на шпагат! Оркестр вжарил как следует, оглушительно. Веселое искусство, веселая страна!
Где еще так веселятся, как в Париже? Да нигде! Мир Парижу в подметки не годится!
За столом сидел молодой усатый парень в германской военной форме. Рядом с ним — еще трое. В мундирах, при погонах. Народ косился: боши! Кое-кто смекал: наци. Опасливо вставал, уходил, чтобы не слышать лающую, собачью речь.
Французы ненавидели немцев и англичан. Хотя улыбались им вежливо. Европа вежлива и галантна. В особенности Франция.
Девчонка в небесно-голубых пышных юбках выше всех задрала голую ногу, на миг мелькнул под взлетевшими кружевами черный курчавый треугольник внизу живота. Ба, да она без панталон! Молодой немец с черными кошачьими усиками над нервной, подвижной губой выкатил глаза от восторга, захлопал в ладоши. Крикнул: бис!
— Да тут все на бис, Адольф, — кинул его круглый толстый друг, поглощая устрицы, выковыривая их ногтем из панциря. — Ты разве не видишь, что тут все по кругу? Это же колесо! Красная мельница! Мелет без роздыху!
— Мне нравится, что — красная! — Усатый парень подмигнул живому шару. — Гляди, как на нас народ косится!
— Повязку сними.
Толстяк кивнул на повязку на рукаве Адольфа — с черным четырехногим крестом свастики.
— Зачем? Пусть боятся!
Заложил руки за затылок, потянулся. Выпитый абсент ударил в голову. Нет, хорошо в Париже!
Ближе к рампе плясали канкан две раскосые девчонки. Явно не парижанки. Японки или китаянки, черт разберет. Меньше всех ростом, поэтому их вперед и вытолкнули.
Та, что поменьше, — дочь Юкимару. Марико, злобная мачеха, отдала девочку в ночной клуб: «Ненавижу детей! И — ненавижу его ребенка!». Говорят, развелись они вскоре после того скандала. Журналисты во всех газетах писали. Юкимару нашел девочку спустя год в Мулен-Руж. Хотел взять к себе. По слухам, она отказалась.