моя история была очень необыкновенная и в ней большую часть играла судьба, разные, положим, даже таинственные пути, и вообще было много интересного, неизъяснимого, даже чего-то фантастического (2: 190).
Здесь названы главные эстетические элементы ее повествования о собственном детстве. Этот эстетический анализ принадлежит взрослой Неточке, в которой мы можем предположить осведомленного читателя русской художественной прозы конца 1840‐х годов. Книжность этой сцены проявляется и в другой детали: посадив девочку рядом с княгиней, ей «дали прекрасную книжку с картинками и приказали рассматривать» (2: 190). Неточка оказывается в том же положении, что и Джейн, еще одна сирота-приживалка. Однако, в отличие от Джейн, Неточка в этой сцене не находит в книге повод к мечтательности и вообще не выказывает реакции на нее. Возобновление читательской фантазии Неточки относится к более поздним сегментам романа, хотя и эпизод с княгиней указывает на внутренний мир читающего ребенка как возможную тему для будущей художественной разработки.
По мере того как Неточка взрослеет и переходит к Александре Михайловне, она снова начинает фантазировать и, кроме того, учится рассказывать о себе. Неточка становится
Однажды начав читать, Неточка не может оторваться:
Я начала читать с жадностью, и скоро чтение увлекло меня совершенно. Все новые потребности мои, все недавние стремления, все еще неясные порывы моего отроческого возраста, так беспокойно и мятежно восставшие было в душе моей, нетерпеливо вызванные моим слишком ранним развитием, – всё это вдруг уклонилось в другой, неожиданно представший исход надолго, как будто вполне удовлетворилось новою пищею, как будто найдя себе правильный путь. Скоро сердце и голова моя были так очарованы, скоро фантазия моя развилась так широко, что я как будто забыла весь мир, который доселе окружал меня. ‹…› Теперь же сознание как будто вдруг осветило для меня всю прошлую жизнь мою. Действительно, почти каждая страница, прочитанная мною, была мне уж как будто знакома, как будто уже давно прожита; как будто все эти страсти, вся эта жизнь, представшая передо мною в таких неожиданных формах, в таких волшебных картинах, уже была мною испытана. И как не завлечься было мне до забвения настоящего, почти до отчуждения от действительности, когда передо мной в каждой книге, прочитанной мною, воплощались законы той же судьбы, тот же дух приключений, который царил над жизнию человека, но истекая из какого-то главного закона жизни человеческой, который был условием спасения, охранения и счастия (2: 233–234).