— Они выгнали моего сына из деревни, — с суровой торжественностью продекламировал он. — Я не хочу, чтобы меня похоронили на их кладбище, я не хочу быть их частью. Я выверну их землю наизнанку.
Он строго посмотрел на меня.
— Ты похоронишь меня здесь. — Его лицо посуровело. — Эта земля принадлежит мне и тебе. Потом ты похоронишь здесь Шуламит, а может быть, придут и другие. Не давай никому убрать нас отсюда. Я полагаюсь на тебя, Барух. Ты — единственный, кто может сделать это для меня.
Дедушка смотрел на меня, пока я медленно переваривал его слова. И тут меня вдруг озарило, зачем он кормил меня всеми этими овощами, зачем поил меня колострумом и своими рассказами, зачем спас от гиены и зачем взвешивал с такой педантичностью.
— А теперь отвези меня домой, — приказал он.
Я повез его домой. На сердце у меня было тяжело. Я чувствовал себя безнадежным идиотом. Я чувствовал себя, как животное, которое ничего не понимает.
Я уложил дедушку в кровать, и он велел мне вернуться к работе. «Я отдохну здесь немного», — сказал он.
В обед одна из куриц пришла в поле, многозначительно похлопала крыльями, и я вернулся следом за ней в нашу времянку. Дедушка уже ждал меня в нетерпении. Он велел мне срочно пойти в кооператив и купить у Левина новую пижаму.
«Хочу себя побаловать», — улыбнулся он.
«А шелковых простыней для мула тебе не велели купить?» — язвительно поинтересовался Левин.
Когда я вернулся с мягкой, серой в голубую полоску фланелевой пижамой в руках, дедушка попросил меня разжечь дрова под его старым баком для мытья и подтащить к его кровати сундук.
Печная труба гудела, дедушка рылся в сундуке, терпеливо упорядочивая свои старые, исполосованные шрамами бумаги. Письма, документы, землистого цвета фотографии. Потом немного походил по комнате, ковыляя из угла в угол. Я не вернулся на работу. Я ходил за ним, почти прижимаясь к его маленькому телу, и мое большое, тяжеловесное присутствие, видимо, раздражало его, потому что он вдруг крикнул, чтобы я уходил. Но я все равно остался. Я боялся, что, если хоть на секунду отвернусь, он тут же растворится и исчезнет.
Вечером я принес ему молоко из коровника, но он тут же всё вырвал, рассердился и крикнул, чтобы я немедленно вымыл пол. Потом извинился и попросил, чтобы я помог ему пройти в душ и посидел с ним, пока он моется. В душе я хранил его табуретку — старую деревянную подставку для дойки, добела выскобленную и отполированную грубой хлопчатобумажной тканью его рабочего комбинезона. Он уселся, чтобы не поскользнуться на мокром кафеле, и сделал себе такую горячую воду, что его белая кожа тотчас зарозовела и покрылась испариной и капли воды потекли по оконным стеклам. Потом он намылился и рукой, обернутой в большую мочалку, тщательно протер все тело, торжественно ковыряясь между ягодиц, за ушами, между пальцами ног, а я сидел и ждал, конченный, привалясь спиной к стене, в тени прокисшей рабочей одежды, висевшей на вешалке. Я уже научился распознавать, когда дедушка подбивает свой жизненный счет, и не мешал ему в этом.
Когда он кончил, я помог ему подняться, укутал его большой, старой, мягкой простыней, которой он обычно вытирался, и отнес в комнату, как нянька несет грудного ребенка. Он медленно натянул новую пижаму, попросил застегнуть ему пуговицы и потом сказал: «Похорони меня на моей земле, среди деревьев». Он лег в кровать, положил очки на маленький ночной столик, подтянул одеяло до самого подбородка и погрузился в такой глубокий сон, что мне понадобилось целых шесть часов, чтобы признать, что он потерял сознание и оно уже никогда к нему не вернется.
Ривка и врач предлагали немедля отправить его в больницу, но Авраам сказал, что его отец решил умереть и не следует ему мешать. В первом часу ночи доктор Мунк объявил, что такое состояние может продолжаться много суток, и Ривка с Авраамом отправились немного отдохнуть. Тело дедушки продолжало дышать, содрогаться и выделять комочки коричневой, сухой и зловонной земли.
Три дня подряд я сидел у деревянной стены и не заснул ни на минуту. Люди входили и выходили, и под конец я так ополоумел от усталости, что уже не различал, кто из них вошел в дверь, а кто появился из закрытого дедушкиного сундука. На третью ночь, когда все мое тело уже стало вялым и пористым от бессонницы, сны перестали клубиться в комнате, и я понял, что дедушка умер. Я встал, подошел к кровати и приподнял его. Он был маленький и легкий.
«Земля, земля, — произнес он вдруг. — Земля подаст свой голос».
Я поднял его на руки и вышел с ним наружу. Мы миновали сеновал и стойла дремлющих телят. Возле старой хижины Эфраима мы остановились, чтобы взять мотыгу, лопату и вилы. Потом мы молча прошли мимо Зайцера, тело которого содрогалось в идеологическом споре с самим собой. Издалека послышался лай шакала, и индюшки всполошились в своих клетках. Плотный слой росы покрывал землю, стебли травы и сиденье одиноко приткнувшегося к забору «фордзона».
«Здесь», — произнес дедушка.