Отношение автора к своему герою контекст проясняет моментально. А вот отношение композитора к пушкинскому, теперь уже к своему, герою этот контекст не предполагает. Разрушение структуры строфы в начале арии для вокально-музыкального развития темы несущественно. Переосмысливается текст, а словомузыка сохранна.
Внутритекстовые границы. Голос на голос. Общительные отношения с чужим словом как возможным своим. Все это наглядно выявляет бытие романса в культуре и в истории народа, в его социальной жизни.
А теперь вновь вернемся к народной стихии русского романса.
Голос личной судьбы соседствует с голосом судьбы народной. Эти голоса взаимодействуют, переходят один в другой, делаются почти неразличимыми. Пушкинский «Узник» («Сижу за решеткой в темнице сырой…») как образец чисто словесной, немузыкальной лирики в 70-е годы XIX века становится популярным романсом, поется на известный ныне напев, возникший в песенной традиции революционной народнической интеллигенции.
Лично-лирическое вольнолюбие становится народно-эпическим вольнолюбием. Индивидуальное авторство уходит в историю, но остается томление по воле и стремление к ней угнетенного народа, поющего эту вещь как коллективный автор.
«Узнический», свободолюбивый мотив в романсно-песенном творчестве проходит через всю дореволюционную историю вокально-поэтических жанров.
В иных обличиях иной, уже не пушкинский, «Узник» всплывает как «новая народная песня» в начале XX века — знаменитое «Солнце всходит и заходит…», которое наш современник может услышать на представлениях пьесы М. Горького «На дне». «Босяцкое вольнолюбие» — точная характеристика этого произведения, отражающая его существование в различных социальных средах именно в то время, время назревания русской революции 1905 года.
И вновь почти прямая реминисценция пушкинского текста: «По воле летает орел молодой…». Конечно же, с переделками и вариантами. Но важно здесь вот что: романсно-песенное слово, впервые сказанное поэтом, больше самого себя; оно продолжает жить собственной, не зависимой от первоисточника жизнью, запечатлевая социальный опыт народа, опыт его души, чутко отзываясь на историческое время, время возможных общественных перемен в жизни страны. Таким образом, в лиро-эпическом слове как бы осуществляются потаенные до поры народные, уже не личные, чаяния.
Но, пожалуй, самое удивительное — это лично-социальный дуэт двух солидарных голосов в творчестве одного поэта. Так маршево-революционные «Варшавянка», «Беснуйтесь, тираны» и отмеченная гражданским пафосом, но поразительно личная, «Элегия» принадлежат перу одного человека. Это друг и соратник В. И. Ленина Глеб Максимилианович Кржижановский, по-своему осмысливший и воплотивший в своих произведениях традиции русского романсно-песенного творчества.
Теперь уже очевидно: чтобы сказать о романсе, нужно говорить о том, что не есть он, но мог бы им стать при определенных условиях. Такая исследовательская ситуация соответствует природе нашего предмета — внутренне пограничного, структурно противоречивого, живущего как культурная целостность на границах.
Еще раз вспомним эти переклички и перекрестия.
Думали о страдающей душе, а пришлось говорить о красивом слове; пытались проникнуть в эстетику романса, а рассуждали об этике любви; вникали в тайну трепетного слушания романсного слова, а вышли из XIX века в век нынешний; собрались было вслушаться в романсную классику золотого девятнадцатого, а услышали романсы нового дня; говорили о музыкально-поэтических усладах слуха, а прикоснулись едва ли не к самому главному — что дает романс человеку в его жизни, восполняя недостающее, но необходимое.
Посчитали было романс песней особого предназначения и особого художественного качества, как тут же оказалось, что романс — больше самого себя. Им может быть при определенном повороте мысли драма, рассказ.
Углубились в романсное слово, а оно стало музыкой, которая сама по себе — отдельно — только и ждала, чтобы ее словесно рассказали, досказали.
Считали романс поэтической и музыкальной классикой, как вдруг оказалось, что «профессионализм» и «совершенство форм» — дело десятое.
Рассуждая о романсе, жили в России; а оказались в Испании и Персии, на холмах печальной Грузии среди ночной мглы. И только потом, с еще большей силой, вновь внимали светлой печали русского романса.
Заглянули было послушать романсные элегии в изысканные музыкальные салоны и гостиные девятнадцатого, как в те же салоны вдруг влетела простая, общедоступная песня.
Обращение к этимологии обнаружило новые границы — филологического, языкового свойства. А погружение в историю выявило жанровую неопределенность романса как явления музыкально-поэтического.
Анализ конкретных текстов обнаружил внутреннюю диалогичность жанра, необходимость второго голоса, предположенного первым голосом лирического героя лично-всеобщих перипетий любовного события.