Люди подошли опасливо, глянули в костер.
— Ну-ка… — моргнул огненным сатанинским глазом один из бойцов.
Сунули им грязную миску с хлебовом, мясную кость добавили. С урчанием, как собаки, накинулись те на еду. Другие потянулись, полуживые, безумные. Всех кормили бойцы, комиссар лично разливал. Истощенных, раненых с ложечки бульоном поил.
А потом, когда солнце под горку потекло, тронул комиссара за рукав Саломаткин, давешний рябой боец:
— Глянь-ка, товарищ Маузер, чтой-та за дымок в ближнем перелеске? Не иначе кобылья ноженька туды пошла. Сдается мне — кровная обида. Мы антиресы хрестьянина блюдем? Блюдем. А он, песий сын, Красну Армию ни в грош не ставит. Негодно это, некрасиво…
Плюнул комиссар, потоптался, раздумывая, у костра. Кликнул тех, что тетку Пелагею утешили, и пошел в перелесок, а за ним — бойцы.
Долго шли меж деревьев по скользким корням, по сырой листве, и Маузер все матерился, а рябой подпевал, дескать, пролетариат крови своей не жалеет, а тут, понимаешь, мародеры. Выбрались они к светлому овражку, глядь, — внизу костерок, а вокруг люди в зипунишках. Искры над огнем, что светлячки рубиновые, вьются и дрожат. А мясной дух все иные запахи забил…
Встали бойцы в темноте за кустами. Маузер фуражку поправил.
— Псы! — сказал с ненавистью и лязгнул затвором обреза, отобранного в недавнем бою у «зеленых».
Люди внизу услышали затвор, вскочили на ноги, но не успели шагу ступить — бойцы из-за кустов разнесли им головы.
Спустились в овражек поглядеть убитых. Сели к огню, закурили, друг на друга сквозь пламенные вихри глянули — желтые похмельные глаза каждый супротив себя увидел, да стеклянные, насмерть застывшие на ядреном морозце.
— Ну, в возвратный, что ли, путь? — сказал хмуро одноглазый Степка.
Все встали, бросили пустые окурки и пошли. Саломаткин вернулся, подошел к огню.
— Как есть псы, товарищ комиссар…
И саданул ногой в закопченное ведро. Зашипели угли. Погас овражек.
Возвращались молча. Кто-то насвистывал «Варшавянку». На подходе к деревне Маузер сказал:
— Стоять, ребята… Чего я вам скажу: политически мы так рассуждаем — бить врагов до последнего дыхания. Пусть железная рука диктатуры без пощады карает всякого, кто осмелится пойти против нашей власти. Еще товарищ Робеспьер учил: коли не перевешаем врагов, так они нас четвертуют. Видите, как чинят злые козни агенты белого движения. Не дойти нам до Кавказа, коли не будем сметать с дороги разную загробную нечисть.
— Верно, комиссар, — сказал один из бойцов, — правильную линию гнешь. А своих оприходуем — в Европу двинем, там наши братья по классу загибаются. Ох, раздуем мы из своей искры пламя, пущай мировая буржуазия в нем навеки сгинет…
Вошли они в деревню, а в ней какой-то вой стоит, будто стая волков вдали по луне тоскует. Брели по тропинке в темноте — от околицы вглубь. Избы черными стогами стояли вокруг. Вселенская бездна поглотила клочок страны, и только костерки впереди помигивали чахлыми огнями.
Маузер шел впереди, споткнулся, помянул черта и мировую контрреволюцию.
— Посвети, товарищ…
Кто-то из бойцов зажег спичку, комиссар нагнулся, сунул руку. В лицо шибануло рвотной вонью, ладонь уперлась в холодную замерзающую слизь. Маузер отшатнулся, бормоча ругательства, вытер руку о застывшую землю. Встал, тронул скрюченное мертвое тело подошвою своей обувки. Двинулся вперед.
Вой усилился. У костра под стеной крайней избы спал на еловых ветках часовой.
Маузер подошел, ударил часового по лицу.
— Почему спишь? Раненые где?
— В доме, товарищ комиссар, вон в том.
Зашли в избу. Чьи-то глаза жутко посверкивали в темноте.
— Еще посвети, — сказал Маузер.
Зашипела спичка. На широкой лавке, с краю бился в лихорадке Гнатюк, странно вывернув замотанные окровавленным тряпьем обрубки. Рядом с Гнатюком у стены лежал боец, молоденький парнишка — без видимых ран, без перевязок.
— Гнатюка одного надо положить, — сказал комиссар.
Тронул паренька за плечо:
— Эй, товарищ…
Паренек боднул Гнатюка головою в спину.
— Кончился, — сказал кто-то рядом.
Гнатюк клацал зубами. Прозрачные бородавки пота дрожали на его висках.
— Милай, — сказал Глызин, — похужело тебе, я чаю… Попа бы ему, товарищ комиссар, он ведь крест носит.
— Ничего, переможется, — отвечал Маузер, — а попа к богомольным старухам надо или к бабам на сносях. Не наше это дело — Бога искать. Красный командир в революцию верует, в вождей ее, а нам товарищ Троцкий умирать заказал, так посему и быть — не умрет Гнатюк.
Далее пошли — избы воем исходят. Комиссар с бойцами — в одну. Вошли с горящими головешками — на полу под лавкой человек орет, ногами сучит, изрыгая рвотную гнусь. Заглянули в другую — двое детей хрипят. В третью — старуха на печи, руками за живот хватается, голову закинула, уронила вниз — глаза сверкают и лезут из орбит.
— Мор… — прошептал Саломаткин.
И потекли подмышки у комиссара. Приподнял он обрез, прицелился в голову старухи, держа палец на курке, глаза мутные, как разведенное водою молоко. Дрожал обрез, дрожали веки у бойцов, и колотило Маузера.
— Мясо, — сказал он, опустил дуло и вогнал бесновато завизжавшую пулю в грязную половицу.