А нас с Маузером снова заперли в сарае, — чтобы не сбежали. Принесли под вечер хлеба и воды, Левка поел-попил, да спать завалился, как ни в чем не бывало, а я сижу и дрожу, будто мышь в мышеловке, есть-пить не могу, спать — тем более. Все, думаю, тут нам и конец с Левкою; разве ж мы батько перестреляем, он же с револьвером не расстается, и днюет и ночует с ним, знать, и стрелять умеет. И стал я тут прощаться с жизнью и вспомнил свое никчемное существование; думаю, кой черт понес меня на эти галеры, то бишь на театр военных действий, и зачем связался я с одной из дерущихся сторон, — да можно ли вообще интеллигенту влезать в грызню собачьих свор? Ну, а как же выбор, думаю дальше сам себе, надо же выбрать чей-то лагерь, принять чью-то сторону, иначе как себя уважать: вдалеке от событий нельзя, надо за что-то бороться: есть у тебя идеалы, есть понимание жизни, есть свои правила, за которые стоит умереть? Умирать, правда, ни за какие правила не хочется, ну, значит, не влезать; сиди тихо-мирно и соси палец, а другие пускай чубы друг другу рвут. Это хорошо, удобно, но ведь победить могут противники твоих правил, и тогда тебя принудят жить по чужому тебе распорядку. Так и будут все сидеть и ждать у моря погоды, а кто же бороться-то будет, кто станет требовать — дайте мое, дайте мне жить так, как я хочу, дайте мое понимание совести, свободы, любви, труда, денег, дайте мне мое понимание справедливости и милосердия; я не хочу жить по принуждению и любить, кого прикажут, и работать хочу на себя, почему я должен работать на чужого дядю, — кто он, этот дядя, и по какому праву желает распоряжаться мною? Мы не рабы, рабы не мы… да, да… первые три слова, конечно же, верны, но… рабы — не мы… Это значит, не мы, а кто-то другой… другие. Другие — рабы, если не мы, значит, другие, значит, рабы все-таки остаются, а я так понимаю, что их вообще не должно быть, а как же без них — кто будет делать черную работу… нет, не так… рабы — это кто? Те, кто работает по принуждению, воюет по принуждению… я не по принуждению, я воевал за свое понимание справедливости… и за это понимание утром подохну… да нет же, это просто зигзаг судьбы, вмешательство тупого рока, глупая случайность… ведь мы ехали за хлебом… значит, мы ехали не за идеалами, мы ехали не за своими правилами, не за своим пониманием справедливости, мы ехали за хлебом, мы просто хотели утолить голод, разве важно сейчас, кто с кем воюет, разве важно, кого и за что убивают… мы ехали за хлебом, мы ехали за хлебом; выходит, хлеб важнее идеи… но почему мы должны за ним ехать? Вот же она, идея: хлеб должен быть всегда, за ним не должно никуда ехать, и это справедливо, а милосердие в том, чтобы поделиться им с неимущим, а не поделишься, неимущий сам отнимет, и это несправедливо, но несправедливо как ответ на несправедливость. Выходит, неправильное распределение порождает насилие: дайте всем поровну и все будут счастливы. Но за это ведь надо ввязаться в драку, кто же тебе добровольно отдаст свой большой кусок в обмен на меньший? Господи, ничего не хочу, дай мне только покоя, покоя, покоя…
…Уже светало, и в щели сарая пробивалась предутренняя мгла, и я, наконец, задремал весь в слезах, и только я заснул, увидев Маузера перед дувалом со своим стальным тезкою в руке, как дверь сарая с грохотом открылась, и лохматая сонная голова просунулась, прокричав: «Эй, петлюра, выходи на оправку!», и мы с Левкой, поднявшись, — с надеждою и в соломе — пошли навстречу утреннему солнцу.
Никифор Александрович ждал у дувала оживленный, свежий; с десяток молодцов топталось около него, — все навеселе, в легком возбуждении, как дети, которым объявили, что надо собираться в цирк. Нам с Левкой налили по стакану голубого самогона и поднесли кастрюлю с квашеной капустой. Я дрожал от возбуждения, а может, от свежего утреннего ветерка или от страха. Маузер не стал пить самогону, только запустил руку в самую гущу капусты и принялся жадно жевать. Я принял стакан, нерешительно подержал его и осушил залпом. Капуста мне не понадобилась, я лишь стиснул зубами рукав своей потной рубашки и перекосился от горького сивушного вкуса, тут же почувствовав, как предательская дрожь моментально ушла из тела и уступила место теплому состоянию расслабленного покоя, видать, того, о котором я молил Бога ночью…
Борзых стоял рядом с батьком, держа в руках закопченный чугунок. Подозвав бойца, он потребовал фуражку и опрокинул в нее чугунок, полный стреляных гильз. Боец побежал к дувалу расставлять гильзы; батько прохаживался меж своих молодцов; Борзых насмешливо глядел на Маузера…