Читаем Русский Сан-Франциско полностью

Люди ехали в Сан-Франциско. Поехали в Сан-Франциско и они. Нашему гиганту-провожатому было на вид лет сорок. Значит, попал он в Америку шестилетним мальчиком. Но это был такой русский человек, что даже не верилось, будто он умеет говорить по-английски. В Америке молокане хотели по-прежнему заняться хлебопашеством, но на покупку земли не было денег. И они пошли работать в порт. С тех пор сан-францисские молокане — грузчики. В городе молокане поселились отдельно на горке, постепенно настроили домиков, выстроили небольшую молельню, которую торжественно называют Молокан-черч, устроили русскую школу, и горка стала называться Русской горкой. Октябрьскую революцию молокане встретили не по-молокански, а по-пролетарски. Прежде всего в них заговорили грузчики, а уж потом молокане. Впервые за свою жизнь люди почувствовали, что у них есть родина, что она перестала быть для них мачехой. Во время коллективизации один из уважаемых молоканских старцев получил от своих племянников из СССР письмо, в котором они спрашивали у него совета — входить им в колхоз или не входить. Они писали, что другой молоканский старец в СССР отговаривает их от вступления в колхоз. И старый человек, не столько старый молоканский проповедник, сколько старый сан-францисский грузчик, ответил им — вступать. Этот старик с гордостью говорил нам, что теперь часто получает от племянников благодарственные письма. Когда в Сан-Франциско приезжал Трояновский, а потом Шмидт, молокане встречали их цветами.

Мы долго ехали по городу, подымаясь с горки на горку. Кажется, проехали китайский квартал.

— А вот и Русская горка, — сказал наш могучий драйвер, переводя рычаг на вторую скорость. Машина зажужжала и принялась карабкаться по булыжной мостовой вверх. Нет, тут ничего не напоминало Сан-Франциско! Эта уличка походила скорей на окраину старой Тулы или Калуги. Мы остановились возле небольшого дома с крыльцом и вошли внутрь. В первой комнате, где на стене висели старинные фотографии и вырезанные из журналов картинки, было полно народу. Тут были бородатые, пожилые люди в очках. Были люди и помоложе, в пиджаках, из-под которых виднелись русские рубашки. Точно такую одежду надевали русские дореволюционные рабочие в праздничный день. Но самое сильное впечатление произвели женщины. Хотелось даже провести рукой по глазам, чтобы удостовериться, что такие женщины могут быть в тысяча девятьсот тридцать шестом году, и не где-нибудь в старорусской глуши, а в бензиново-электрическом Сан-Франциско, на другом конце света. Среди них мы увидели русских крестьянок, белолицых и румяных, в хороших праздничных кофтах с буфами и широких юбках, покрой которых был когда-то увезен из России да так и застыл в Сан-Франциско без всяких изменений; увидели рослых старух с вещими глазами. Старухи были в ситцевых платочках. Это бы еще ничего. Но откуда взялся ситец в самую настоящую цинделевскую горошинку!

Женщины говорили мягко и кругло, певучими окающими голосами и, как водится, подавали руку лопаточкой. Многие из них совсем не умели говорить по-английски, хотя и прожили в Сан-Франциско почти всю свою жизнь. Собрание напоминало старую деревенскую свадьбу: когда все уже в сборе, а веселье еще не начиналось. Почти все мужчины были высокие и плечистые, как тот первый, который за нами заехал. У них были громадные руки — руки грузчиков.

Нас пригласили вниз. Внизу было довольно просторное подвальное помещение. Там стоял узкий длинный стол, уставленный пирожками, солеными огурцами, сладким хлебом, яблоками. На стене висели портреты Сталина, Калинина и Ворошилова. Все расселись за столом, и началась беседа. Нас расспрашивали о колхозах, заводах, о Москве. Подали чай в стаканах, и вдруг самый огромный из молокан, довольно пожилой человек в стальных очках и с седоватой бородкой, глубоко набрал воздух и запел необычайно громким голосом, сначала показалось даже — не запел, а закричал:

Извела меня кручина,Подколодная змея.Догорай, моя лучина,Догорю с тобой и я.

Песню подхватили все мужчины и женщины. Они пели так же, как и запевала, — во весь голос. В этом пении не было никаких нюансов. Пели фортиссимо, только фортиссимо, изо всех сил, стараясь перекричать друг друга. Странное, немного неприятное вначале, пение становилось все слаженнее. Ухо быстро привыкло к нему. Несмотря на громкость, в нем было что-то грустное. В особенности хороши были бабьи голоса, исступленно выводившие высокие ноты. Такие вот пронзительные и печальные голоса неслись куда-то над полями, в сумерки, после сенокоса, неустанно звенели, медленно затихая и смешиваясь наконец со звоном сверчков. Люди пели эту песню на Волге, потом среди курдов и армян, возле Карса. Теперь поют ее в Сан-Франциско, штат Калифорния. Если погнать их в Австралию, в Патагонию, на острова Фиджи, они и там будут петь эту песню.

Песня — вот все, что осталось у них от России. Потом человек в очках подмигнул нам и запел:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже