Томчин нанял орду непризнанных художников которые с трудом могут что-то выручить за свои творения. Этого хватает лишь на скудное существование. Они вынуждены браться за любую работу. Рисовать портреты прохожих – это лучшее, что им могут предложить. Таких на центральных улицах города так же много, как грибов в лесу, только складывай в лукошко. Пользуясь их бедственным положением, Томчин заставил их раскрасить вручную все три километра кинопленки. Не сам же он делал это. Новый рабовладелец.
Мысли скользили по поверхности мозга. Шешель был зачарован, впал в магический транс, хотя очень плохо поддавался внушениям.
Он вновь стоял на лунной поверхности, смотрел, как над ней медленно поднимается Земля. Только вместо скрипа блоков, к которым она была привязана канатом, он слышал, как трещит патефонная игла, вгрызаясь в пластинку, но она не заглушала ни музыку, ни шум крови у него в ушах.
Похоже, глаза у него заслезились. Он не видел каната. Один его конец привязан к Земле, а другой перекинули через систему блоков, колес, шестеренок и прикрепили к подъемному механизму. Любой мог поднять Землю к небесам. Как все просто. Любой техник мог чувствовать себя богом, а если бы он облил Землю бензином и поджег его, то над Луной загорелось бы еще одно Солнце.
Трос на пленке замазали черной краской.
Океаны и континенты нарисовали небрежно, схематически, границы между сушей и водой были условностью.
Он наблюдал за собой, смотрящим, как Земля встает над Луной, будто сознание его покинуло тело, летало где-то возле него, охраняло, чтобы никто не украл. Есть ли на Луне зеленые человечки?
Сотни, а может, и тысячи глаз подсматривали за ним. Они не могли увидеть его. Телескоп не превращал его даже в соринку на лунной поверхности. Если он упадет, никто этого не заметит. Но по коже начинали бегать мурашки от того, что за тобой подсматривает так много людей. Он тоже смотрел на них.
Море Спокойствия.
Он слышал, как возле его ног плещутся воды давно высохшего моря. Треск иглы? Нет. Это волны накатываются на серый песок, выносят отшлифованные камни и бросают их ему под ноги, думают, что подарки не нравятся ему, потому что он не берет их. Ему трудно в скафандре согнуть спину, будто он старик, изможденный болями в суставах. Но он все же нагибается, черпает лунную поверхность, подносит горсть к глазам, но на ладони только серая пыль, похожая на пепел, будто все, что когда-то стояло здесь, – сгорело. Леса, города. Все сгорело. Все стало серым пеплом. Возможно ли такое? Его не удержать на ладони. Он соскальзывает, медленно падает. В руке остается лишь несколько песчинок…
Как же медленно он двигается.
– Мы вдвое замедлили скорость воспроизведения. Поразительный эффект вышел, – слышал он в полусне голос Томчина, но чуть склонил голову совсем в другую строну. Там сидела Спасаломская. Он не заметил, как она вошла, тихо села на соседнее кресло, которое под ней и не скрипнуло. Ему захотелось отыскать ее кисть, сжать ее. Не удивится ли она такому раздвоению личности? Ведь он одновременно в двух местах. На Луне и на Земле.
Он смог сделать это, лишь когда экран потемнел. В проекторе закончилась пленка. Свет погас. Люди оказались в кромешной темноте, но с мест они не сходили. Ждали, что экран опять оживет.
Томчин уже успел устать от этого фильма, а потому посмотрел его лишь до середины, незаметно поднялся со своего места, пригибаясь, чтобы не перекрывать сноп света и не наложить свою тень на экран, где в то время Шешель прыгал по лунной поверхности, вышел из зала.
После того как трос под Шешелем оборвался и он едва не разбил себе нос о стекло гермошлема, Томчин, просматривая проявленную пленку, решил все же, что эпизод этот погублен и его надо переснимать. На следующий день они расставили над лунной поверхностью несколько батутов и заставили Шешеля прыгать по ним, пока он не промахнулся и вновь не упал, но к тому времени отснятого материала уже хватало на то, чтобы смонтировать сцену. Томчин совместил этот материал с тем, что был отснят накануне.
Он задержался при выходе, чтобы еще раз полюбоваться лунной походкой Шешеля.
«Отлично. Отлично», – довольно улыбался Томчин, выходя из зала.
Он попил газированной воды. Ее пузырьки приятно защекотали нос, когда он прикоснулся губами к стакану, но руки его задрожали от волнения, которое только сейчас проявило себя, и он ударился зубами о стекло.
Что это он разволновался, будто это первый его фильм? Далеко не первый. Если публика и не примет его, то не сейчас, а позже. Сегодня зал – его. Он знает, что будет после окончания картины.