— Слушайте, Митрофанов, бросьте вы бесполезное запирательство. Вы сами понимаете, вам не отвертеться. Против вас — тьма явных, неоспоримых улик. За два дня до убийства вы приходили к Сергеевой, вашей бывшей любовнице, с которой вы вместе фигурировали в деле Квашнина. Сергеева вас представила своему хозяину как брата. Стало быть, факт налицо — вы были в квартире, где совершено преступление. Затем, на другой день после убийства Сергеевой и ограбления Шнейферова у вас вдруг неизвестно откуда появились деньги. Вы покупаете новый костюм, пальто, часы, тратитесь на прогулки с вашей любовницей. Наконец, когда вы узнаете о присутствии полиции у ворот дома, вы устраиваете чисто маскарадное переодевание. Если к этим уликам добавить ваш «послужной список», в котором значится ваша судимость за три кражи, то, вы понимаете сами, спасения вам нет.
Митрофанов молчал, опустив голову, видимо, что-то обдумывая.
— Итак, я вас обвиняю в убийстве Сергеевой с целью ограбления титулярного советника Шнейферова.
Едва я это сказал, как Митрофанов выпрямился. Лицо его смертельно побледнело, глаза расширились, и в них засветилось выражение гнева, тоски и отчаяния.
— Только не с целью ограбления! — почти прокричал он. — Да, я убил мою бывшую любовницу Настасью Сергееву!
— И ограбили...
— Да нет же, нет, не ограбил, а взял потом, убив ее, вещи и деньги этого чиновника...
— Не все ли это равно, Митрофанов?
— Нет-нет, вы меня не понимаете... — бессвязно вылетало из его побелевших губ. — Я убил Сергееву в состоянии запальчивости и раздражения. Понимаете? Так и пишите.
Я понимал, что он, как человек умный и искушенный в криминальных делах, отлично знал квалификацию преступлений. Он сообразил, что убийство в состоянии запальчивости и раздражения наказуется несравненно мягче, нежели убийство с целью ограбления.
— Успокойтесь, Митрофанов! Если все действительно так, суд примет это во внимание. Вы расскажите, как это случилось.
— С ней... С убитой мной Сергеевой я познакомился в апреле. Скоро мы и сошлись с ней. Полюбился ли ей сильно, не знаю. А она мне действительно очень пришлась по сердцу. Недолго, однако, ворковали да любились мы — попался я в деле Квашнина-Самарина, да и она тоже. На дознании она все старания употребляла, чтобы выпутаться, даже меня не щадила, оговаривала. Это я, конечно, понимал. Страшило ее заключение, позор. Что ж, всякий человек сам себя больше любит.
Забрали меня, посадили, а она выпуталась. До пятого сентября не видался я с ней, хотя несколько раз писал ей как из дома предварительного заключения, так и из части, где отбывал наказание. В этих письмах — может, вы в ее вещах их найдете — я умолял ее навестить меня, вспоминал наше прошлое, нашу любовь, наши ночи, полные страсти, поцелуев, объятий. Ни на одно письмо я не получил ответа, и она сама ни разу не пришла ко мне. Потянулись дни, скучные, унылые. В один из таких дней встретился я в части с Ксенией Михайловой и сошелся с ней. Когда я вернулся самовольно из Лодейного Поля, запала мне в голову мысль повидать Сергееву. И так эта мысль меня охватила, что никак не мог я ее от себя отогнать. Хотелось мне ее повидать главным образом для того, чтобы от нее самой узнать, справедливы ли слухи, доходившие до меня, будто у нее от меня родился ребенок. Потом хотел ей сказать, что она может явиться за вещами по делу Квашнина-Самарина, признанных судом как подлежащие возврату ей.
Явился я к ней пятого сентября. Это первое наше свидание было довольно дружелюбное. Она встретила меня приветливо, почти ласково. Стал я ее стыдить, что она ни разу меня не навестила. Она сначала говорила, что ей это было неудобно, а потом заметила: «На что я тебе там нужна была? У тебя ведь там новая подружка завелась, с ней небось миловался».
Я ей резко ответил, что это случилось только потому, что она бросила меня в такую тяжелую минуту. Разговор об этом мы прекратили. Она угостила меня, а затем, когда пришел ее хозяин, представила меня за брата. На прощанье она мне шепнула: «Приходи во вторник».
Вместо вторника я пришел в понедельник. Это было седьмое сентября. Сначала мы мирно разговаривали, а потом Сергеева начала придираться ко мне: «Шел бы, — говорит, — к своей потаскухе». Вскочил я и закричал ей: «А ты кто? Ты — честная? Она во сто раз чище и лучше тебя! Она меня полюбила там, как покинула ты, честная, чистая негодяйка! Когда меня выслали, она добровольно решилась последовать за мной. И ты осмеливаешься поносить ее?!»