Как хорошо, что Вы порвали с Европою! Здесь все обнелепилось и охвачено параличом воли, которыми отлично пользуется незанумерованный в списках судимости убийца Гитлер. Когда «дядька Савельич» убеждает Гринева «поцеловать ручку у злодея» (Пугачева), он все же, добавляет: «поцелуй и плюнь!» А тут все целуют взапуски, и никто не сплевывает… Непритязательны стали руководители мировой политики. Ходить за примерами недалеко: гордый лорд едет в стан разбойников молить о мире всего мира, а такой умница, как Рузвельт, шлет пастырское послание: «чада мои! Облобызайте друг друга, а я за благонравие открою всем кредит золотом».
А Гитлер в ответ: «я конфеток не клюю, не люблю я чаю, – в поле мошек я ловлю, зернышки сбираю».
А между тем, стоило бы Рузвельту заговорить грудным голосом «к чорту splendid isolation933
! Если разгорится мировой пожар, Америке, все равно, не избежать участия в побоище; я заявляю, что становлюсь на сторону демократий всей нашей мощью». Такой язык для Гитлера понятнее всякого другого, а оробевшим народам он вернул бы мужество934.«Оробевшие народы» в лице Невилла Чемберлена и Жоржа Даладье, однако же, через три дня подписали в Мюнхене соглашение с Гитлером, которое, по их мнению, должно было умиротворить фюрера и предотвратить войну. Это был один из крупнейших просчетов в мировой истории.
Через одиннадцать месяцев началась война.
Гольденвейзера волновало, что происходит во Франции, что с его друзьями, родственниками, коллегами. Война войной, но почта работает, и связь пока не нарушена. «Как Вам живется посреди происшедших катастроф?» – спрашивает он друга и коллегу Михаила Львовича Кантора, обосновавшегося в Виши. И сетует: «Как невыразимо ужасно, что всем приходится опять перестраиваться и начинать жизнь сначала, да еще в таких неблагоприятных условиях. Нужно только надеяться, что здоровый и богато одаренный французский народ скоро найдет себя и наладит новую жизнь, в которой будет место и для сжившихся с ним гостей»935
.Вскоре часть «богато одаренного» народа с энтузиазмом примет участие в преследовании евреев, как «своих», так и эмигрантов, а слово «депортация» – эвфемизм уничтожения – станет обиходным. Но этого все еще не представляют не только успевшие перебраться за океан, но и живущие (пока живущие!) в «прекрасной Франции».
В этом же письме – драгоценные сведения о первых «шагах» на американской почве человека, чье творчество уже оправдывало существование русской эмиграции: «Здесь находится Сирин с семьей. Они были у нас. Хотя он прекрасно знает английский, но пока еще не мог сговориться с издательствами, которые пытаются диктовать автору размер, тему и даже содержание его произведений. С Сириным этот номер не может пройти»936
.Более всего Гольденвейзера, как и многих других, беспокоила судьба евреев в оккупированной нацистами Польше: «Есть ли какая-либо возможность снестись с Варшавой и узнать о судьбе людей, там живущих (или живших)? – спрашивал он Фрумкина. – У нас в Варшаве и других польских городах есть много близких людей, и мы в большой тревоге за их судьбу»937
. Однако из Польши, вскоре ставшей страной гетто, а затем и лагерей смерти, несмотря на отдельные исключения, выбраться было практически невозможно.В январе 1939 года старый приятель, бывший глава Нансеновского офиса в Берлине Е.А. Фальковский писал из Парижа: «Да, – и в Париже все кишит старыми знакомыми из Берлина, а в Консульстве ежедневно кишит отъезжающими в Америку… доколе же, Господи? Опасаюсь, что сия тяга и из Германии и из Франции est bien fondée, но сам уж никуда не тронусь, и часто переживаю ночные ощущения чувство зайца, – сидит заяц под кустом, смерти ждет»938
.