Но идейно – ведь мы же победили. И я должен сказать, что я сорок восемь лет пишу и защищаю демократию, защищаю февраль. Я думаю, что после Керенского или, может быть, даже до Керенского я больше всех и чаще всех писал это. Может, я часто повторял самого себя. Но, во всяком случае, я – один из самых убежденных сторонников февраля. Керенский я не помню, в каком году, кажется, в двадцать восьмом-шестом, написал, что он против повторения февраля, потому что он очень настрадался от него. Но он за задания февраля. Те задачи, которые поставил себе февраль, должны быть осуществлены. Но так, как они проводились – это невозможно. Тут он прав. Ведь мы сейчас говорим не о том, что делать, а о том, что делать в самом отдаленном смысле слова, в принципиальном смысле слова. Что заслуживает оправдания или, как я озаглавил свое слово – «Оправдание февраля». Я думаю, исторически, политически, морально, всячески февраль должен быть оправдан. Прошу вас оправдать меня, господа присяжные (смеется).
Я ведь не ездил из Москвы в Петроград и обратно. Я был занят так же, как все были заняты, то есть с утра до вечера и до поздней ночи. И ел я один раз в день в час-два ночи, когда я возвращался домой, для того чтобы уйти в девять-десять утра и опять до двух ночи.
В Москве я был в начале революции, и Москва в начале революции и в последующее время жила отраженной жизнью Петербурга. Москва не была, конечно, провинцией, но она была второго сорта столицей, и мы повторяли Петроград в запоздалой и в более слабой форме. У нас не было ни Государственной думы, ни наследника, который отказывался от престола, ни министров, которые сидели под арестом, ни будущих министров, которые приходили к власти, ни Милюкова, ни Керенского, ни Шульгина, никого, ни Пуришкевича даже, – никого у нас не было. У нас даже второго порядка людей такого рода не было, потому что все сливки русской политической жизни сосредоточились в Петербурге. Поэтому мы тоже ходили по улицам, очень многие плакали, другие целовались, приходили в восторг, энтузиазм, говорили, что «ныне отпущаеши», – делали все, что полагается, и что делалось в Петербурге.
Да. Мы узнали об этом только двадцать восьмого февраля. Я сидел в своем кабинете – это был экономический отдел Главного комитета Всероссийского Союза городов – и писал передовую для русских «Ведомостей», это была интеллигентская газета. Я писал о продовольственных комитетах, которые ввело царское правительство, вдруг ввалилась громадная толпа, которая заявила, что в Петербурге революция. Ну, естественно, перо я положил и в кабинет больше не возвращался, потому что было не до того. Я говорю о себе, но тоже самое было со всем московским населением. Все преобразовалось, все преобразилось. Были, конечно, у нас уличные сходки, уличные речи, все призывали и клялись, вспоминали, ходили к казармам, целовались с солдатами, всё как полагается. Но у нас это всё проходило в гораздо более спокойной, мирной и менее яркой форме, мы только повторяли Петербург.
Это было в первые дни. Потом у меня началась будничная партийная жизнь. Я, кроме того, был избран в члены Главного комитета Союза городов. Там я что-то делал, уже не помню что, но это продолжалось недолго. Главным образом, моя работа сосредоточилась на издании газеты «Труд». Это был орган Московского комитета партии социалистов-революционеров. У меня не было ни денег, ни бумаги, ни сотрудников – никого. Я был один, и я все должен был сделать. Кончилось дело тем, что выходила газета по мере накопления материала, то есть того, что я написал. Расхватывали ее с жаром и с энтузиазмом, потому что это была партия социалистов-революционеров.
Все это время я пробыл в Москве, с выездом в Петербург только на три дня в апреле месяце, и в мае, когда собралось особое совещание для выработки Закона об Учредительном собрании, уехал в Петербург, чтобы остаться там уже до разгона Учредительного собрания. В феврале-марте я вернулся в Москву, где был в июне три дня и в августе.