Мир – это тюрьма, каторга, ловушка, гиперматериальное пространство, в котором невозможно существовать. «Мир как неволя и как проект освобождения от неволи», – так библиотекарь Николай Федоров, перефразируя Шопенгауэра, определит духовную парадигму ближайшего будущего, где искусство и утопия неразделимы. Искусство стыдится быть просто искусством, а мысль – просто мыслью. («Просто сочинять музыку, это так скучно», – говорил Скрябин.) Художник или мыслитель становится сотворцом, он «поправляет» неудачное творение, а в радикальном варианте стремится пересоздать его заново. «Я люблю мысли, которых нет… Я люблю страсть, которая не существует… Я люблю людей не такими, каковы они есть, а такими, какими могли бы быть… Я люблю любовь, которой нет, которая парит, как невидимый град, как неуловимый запах… пробуждающая стремление к заколдованным странам, придающая силу, придающая величие, ведущая все существа к совершенству, дарующая тебе чудесное платье, сотканное образной силой, делающая тебя королем всех целей, богом, творцом», – так писала в начале XX века художник Марианна Веревкина художнику Алексею Явленскому.
Аналогичным образом возникает идея «всеискусства» (Вяч. Иванов), сверхпоэзии, сверхмузыки – от Рембо и русских символистов до Скрябина, Хлебникова и Малевича, – космическая утопия, которая должна изменить мир, победить смерть и уничтожить силу земного притяжения. Если Бодлер, открывая для искусства то, что он именует духом современности («Художник современной жизни»), создает тем самым культ современности как главного источника художественного творчества, то «сверхискусство» многих символистов и практически всего авангарда обращено исключительно к грядущему. Современность как непосредственно данное – это как раз то, что должно быть преодолено, будущее становится единственно возможной целью.
«Русский космизм»: отцовство и сыновство
То, что именуется расплывчатым термином «русский космизм» и до сего дня восторженно пропагандируется многими, имеет самое непосредственное отношение к теме разговора. Мистерия воскрешения и космической регуляции природы, созданная травмированным сознанием незаконнорожденного, вечного сироты, скромного служащего
Румянцевской библиотеки Николая Федорова, является метафизическим фундаментом для грядущего «сверхискусства». И не важно, что одни «творяне», как принято считать, в лице Филонова, Хлебникова или А. Платонова, прилежно читали «Философию общего дела», а другие, как Кандинский или Скрябин, ею вовсе не интересовались (или даже не подозревали о ее существовании), черпая информацию из совсем других источников, вроде «Тайной доктрины», «Вестника теософии» или научно-антропософских штудий доктора Штейнера. Важна клиническая грандиозность федоровского проекта, та степень безумия, которую в более или менее здравом уме и рассудке мало кому удалось достичь. Это настоящая
Кризис
Все новое начинается с осознания кризиса. В первой трети XX века в России и Европе, в том времени, которое теперь считается расцветом культуры, все писатели со ссылками на Шопенгауэра, Ницще или Достоевского бесперебойно писали о ее кризисе:
«Кризис европейской культуры» (Р. Панвиц)
«Кризис искусства» (Н. Бердяев)
«Кризис духа» (П. Валери)
«Кризис европейского человечества и философия» (Э. Гуссерль) «Германия и кризис европейской культуры» (А. Вебер) и т. д. Сюда можно включить Шпенглера и все возможные вариации «Заката», «Конца» и «Апокалипсиса». Ясно, что это не просто название – состояние кризиса, крушения, заката, катастрофы переживалось необыкновенно интенсивно. Андрей Белый во время революции сочинил целую трилогию о «кризисе всего» – «Кризис жизни», «Кризис мысли» и «Кризис культуры». Из этого переживания и рождалось радикально Иное – дух утопии, переустройства бытия, эстетической или социальной революции.