Вторая половина девятнадцатого века, начиная с Ницше, породила позднее широко распространившийся тип интеллектуального маргинала, совершающего не социальное, а метафизическое «восстание против современного мира», против гуманизма, демократии, плутократии, прогресса, «сентиментального добра», восхваляющего витальность, мужество, волю, риск, архаику, войну, зло, смерть… Этот тип был представлен многими выдающимися людьми – рыцарями грядущего «нового средневековья», которое, однако, в двадцатом веке так и не наступило. В большинстве своем они были не столь страшны, как им хотелось бы себя представить, тем более, что реальность предоставляла мало шансов для реализации инфернальных и героических качеств, так что чаще всего их позиция сводилась к интеллектуальной мастурбации, к маске, размахивающей картонным мечом, театрализованному эпатажу, который никого не пугал. Меч же Унгерна был настоящим, более того, барон был абсолютно серьезен, сомнамбулически серьезен, и как свидетельствуют очевидцы, в нем не было ни малейшего привкуса театральности, игры, маскарада, он совершенно не заботился о производимом им впечатлении. Об этом говорит и Ф. Оссендовский – польский путешественник, литератор и журналист, автор в свое время нашумевшей на Западе книги «Звери, люди, боги», где, в частности, дан яркий, хотя и романтизированный портрет Романа Унгерн-Штернберга. В беседах с Оссендовским, происходивших в Урге и ее окрестностях, в монгольской пустыне, барон поразил собеседника своими познаниями – он цитировал «Св. Писание, буддийские книги, научные теории, художественные произведения… сопоставляя научные теории Европы и религиозные воззрения ламаистов. Речь его перескакивала то с русского на французский, то с немецкого на английский язык».[132]
Катастрофические события того времени барон воспринимал как предвестие Армаггедона – последней битвы сил света с силами тьмы: «В буддийских и древних христианских книгах говорится о времени, когда вспыхнет война между добрыми и злыми духами… Мир будет побежден «проклятием», которое уничтожит культуру, мораль и сделает невозможным человеческое существование… Оружие этого проклятия – революция!.. Но вот пришло это «проклятие», предсказанное Христом, апостолом Иоанном, Буддой, первыми христианскими мучениками и предвиденное Данте, Леонардо да Винчи, Гете и Достоевским… Великий дух мира поставил у порога нашей жизни Карму, которая не знает ни злобы, ни милости…Расчет будет произведен сполна и результатом будет голод, разрушение и гибель культуры, славы, чести и духа… среди бесчисленных страданий… Я вижу эти ужасные кошмары и развалы человеческого общества…»[133]
От апокалиптических монологов Унгерна веет характерным для начала века теософским смешением всего и вся: в лютеранине по воспитанию (он не был перекрещен в православие) и буддисте по убеждению («всю свою жизнь я посвятил войне и изучению буддизма» – еще одно сочетание несочетаемого, о котором он заявил Оссендовскому) переплетается эсхатология Апокалипсиса с «неумолимым духом Кармы», кальвинистское предопределение с чисто восточным фатализмом. Как пишет биограф барона, вопрос о его конфессиональной принадлежности лишен смысла: «От других религий буддизм отличается исключительной веротерпимостью, и, как замечает один из его исследователей, “истинный буддист легко может быть одновременно лютеранином, методистом, пресветерианцем, кальвинистом, синтоистом, может исповедовать католицизм или даосизм, являться последователем Магомета или Моисея…”» «В жизни он придерживался старого принципа: Бог один, веры разные. В Азиатской дивизии заведен был ежевечерний ритуал: на заходе солнца выстраивались все сотни, сформированные по национальному признаку, и каждая хором читала свои молитвы. По словам очевидца, это было “прекрасное и величественное зрелище”».[134]