Георгий Федотов, изображая «трагедию интеллигенции», в 1926 году писал, что «столетие самосознания русской интеллигенции является ее непрерывным саморазрушением. Никогда злоба врагов не могла нанести интеллигенции таких глубоких ран, какие она наносила сама себе в вечной жажде самосожжения».[148]
Но самый суровый диагноз был поставлен в «Путях русского богословия» «разочарованным евразийцем» о. Георгием Флоровским – он назвал эту болезнь «мистическим непостоянством» или «исторической безответственностью»: «Слишком привыкли русские люди праздно томиться на роковых перекрестках, у перепутных крестов. “Ни Зверя скипетр нести не смея, ни иго легкое Христа…” И есть в русской душе даже какая-то особенная страсть и притяжение к таким перепутьям и перекресткам. Нет решимости сделать выбор. Нет воли принять ответственность. Есть что-то артистическое в русской душе, слишком много игры… В истории русской мысли с особенной резкостью сказывается эта безответственность народного духа. И в ней завязка русской трагедии культуры… Это христианская трагедия, не эллинская античная. Трагедия вольного греха, трагедия ослепшей свободы… Это трагедия двоящейся любви, трагедия мистической неверности и непостоянства. Это трагедия духовного рабства и одержимости… Потому разряжается она в страшном и неистовом приступе красного безумства, богоборчества, богоотступничества и отпадения…»[149]Сегодня, несколько десятков лет спустя, можно утверждать еще с большим основанием, что история русского самосознания par exellence – это история пленения (и вместе с тем, история сопротивления этому пленению).
В нашем столетии (не только в России, конечно) настойчиво повторяется один и тот же сюжет, демонстрирующий глубоко иррациональную тайну истории: идеомания интеллектуалов, «власть идей», навязчивая и неизбывная вера (на другом полюсе порождающая идеофобию и обскурантизм), что с помощью внедрения в реальность метафизических и социальных схем, доктрин, учений можно разрушить старую (ложную) историю, и создать новую (истинную), «оседлать тигра» и наконец-таки овладеть и покорить Клио. Первая, разрушительная часть удается: не выдерживая агрессивного напора «ноосферы», жизнь рушится, и кажется, что впереди – победа, а Клио вновь ускользает, растоптав и похоронив идеологов, идеософов и идеократов. Гегель называл это иронией истории, но, к сожалению, не объяснил, почему так происходит…
В свое время Виктор Шкловский не без некоторого цинизма в стиле двадцатых годов сразу же после революции провел злую аналогию – он назвал русскую интеллигенцию пробниками: «У русской литературы плохая традиция. Русская литература посвящена описанию любовных неудач. Во французском романе герой – он же обладатель. Наша литература, с точки зрения мужчины, – сплошная жалобная книга…» Во время случки лошадей, перед тем как отдать кобылу жеребцу-производителю к ней сначала подпускают малорослого жеребца «для легкого флирта», но в последний момент оттаскивают… Этого жеребца зовут пробником. «Ремесло пробника тяжелое, – и говорят, что иногда оно кончается сумасшествием и самоубийством. Оно – судьба русской интеллигенции. Герой русского романа – пробник. Я хотел назвать какого-нибудь определенного героя. Но не могу, это кажется оскорблением. В революции мы сыграли роль пробников. Русская эмиграция – это организация политических пробников, лишенных классового самосознания»,[150]
– так завершает свой пассаж Шкловский и из эмиграции возвращается в Россию, от «пробников» к «победителям». Но, как известно, и это была пиррова победа. Интеллектуалы-победители – от Маяковского и Мейерхольда до Троцкого и Бухарина – либо погибли, либо снова оказались в подполье, на обочине истории.