Пожалуй, из европейских городов более всего с метафизикой спрягается Рим, как «вечный город»: вечность и метафизика – близнецы-братья, но Петербург – юнец по сравнению с Римом, хотя по прошествии всего лишь трех сотен лет сегодня он кажется сумрачным и трагическим стариком. Один француз-католик, живущий сегодня в Питере, как-то сказал, что при всех красотах города ему здесь не хватает очень простой вещи – истории. Самому старому зданию каких-то 300 лет, тогда как в захудалой французской деревушке (об Италии и говорить не приходится) натыкаешься на готический собор или даже на романскую базилику. Там камни пахнут вечностью, а здесь они лишь отдают сыроватой плесенью новой и новейшей истории. Тут не было Средневековья и Ренессанса, и при всей трагической красоте этой несчастной столицы в ней не чувствуется ничего собственно мистического и метафизического.
В самом деле, «Санктъ-Питербурхъ» – это чистый продукт просвещения и рационализма XVII столетия с его механицизмом и геометрическим методом, – дитя по-своему философской, но и одновременно мистической эпохи. Ordine geometrico (геометрический порядок) с легкой руки Декарта и Спинозы овладел умами XVII столетия до такой степени, что ученые и философы пытались применить его и в гуманитарных науках, в морали и юриспруденции, рассуждая о «моральных пространствах и телах» и рисуя «кривые человеческих поступков». Импортированный из Европы, помноженный на безумную энергию русского царя, азиата, варвара, восхищенного геометрическим порядком Европы, этот механистический рационализм и породил воздвигнутую на костях регулярную, предельно функциональную и, в сущности, невыносимо скучную имперскую столицу. Точнее, первоначально был создан лишь макет, подобие театральной декорации, обрамляющей невские воды, где, в противоположность буйной, неуправляемой и стихийной Руси, которую так ненавидел молодой царь, все должно быть регламентировано, по-европейски прагматично и функционально. Петербург XVIII века – это кукольная, игрушечная, потешная Европа, скроенная на русский лад, с его дворцовыми переворотами, ледяными домами и легкомысленными развлечениями. В сущности, живого города еще не было – его душа и genius loci (дух места) еще не родились, – это был лишь театральный фасад империи, первая «потемкинская деревня» (какая же это европейская столица с населением 40 тыс. человек!), совокупность плоскостей и линий, нарисованных на бумаге, но лишенных содержания и глубины. Видимо, именно за это XVIII век так любили эстеты-мирискусники, с их принципиальной поверхностной декоративностью, – прелесть кукольного города, населенного марионетками. И то же самое так раздражало автора книги «Россия в 1839 году» Астольфа де Кюстина (да и добрую половину русских писателей XIX века), увидевшего в российской имперской столице лишь видимость города, бесконечные пугающие пространства, не заполненные настоящей жизнью. Здесь живут «люди-автоматы», «шахматные фигуры, двигающиеся по воле одного-единственного игрока, невидимым соперником которого является все человечество. Здесь действуют и дышат лишь с разрешения императора или по его приказу… Молчание правит жизнью и парализует ее». М. Ю. Лермонтов:
И даже Пушкин – «последний певец светлой стороны Петербурга» (Н. Анциферов) обмолвился не случайно:
Творение из ничего