Самое положение этих групп показывает, что отношения их к русскому обществу в Париже не могут быть одинаковы. Об отношениях пале-рояльских поляков (разумея здесь магнатство и богатейшие из фамилий, живущих на тюльерийской стороне Сены) я уже говорил в начале письма и снова возвращаться к ним не считаю нужным. Об отношениях польских богачей меньшей руки к нашим елисеевцам тоже нельзя распространиться. Сколько я знаю, знакомства эти чрезвычайно редки и чрезвычайно сухи. Поводами к таким знакомствам в Париже бывают только какие-нибудь старые связи; да и то поляки поддерживают их или воровским образом, чтобы никто из своих не знал об этом, или же придавая своим отношениям оттенок какой-то особой таинственной миссии. Но как наши елисеевцы народ самый стереотипный, то сколько-нибудь характеристических черт в их отношениях к небольшому числу их польских знакомых отыскать невозможно. Поляки нередко заходят к ним от нечего делать; а они всегда рады хоть кому бы то ни было, чтобы разогнать невыносимую скуку, смертельно давящую всех русских обезьян на парижской почве. В существе этих отношений нет ничего, кроме ничтожного битья языком, и если уж непременно нужно определительно характеризовать эти отношения, то я нахожу всего удобнее сказать, что главный их характер — совершенная бесхарактерность и сухость. Правилом у наших второстепенных бар за границею только положено одно: не быть русскими, тогда как поляк и полька всегда и везде хотят оставаться сами собой, т. е. поляками. Следовательно, тут поразуметься мудрено; но наши знают одну службу отстаивать, что они хотя и русские, но им до этого дела нет, и по них черт бы ее побрал совсем всю эту Россию. Поляки их за это в глаза хвалят и называют «poczciwymi moskaliami»,[50] а за глаза ослами и дураками. Они лебезят перед поляками, ласкаются к ним и уверяют, что если бы у нас был собран земский собор, то собор этот непременно решил бы «Финляндию шведам, а Польшу Замойским отдать». Поляки и в этом случае оказываются сообразительнее и никогда этому не верят.
Поведение наших здешних либеральных людей подрукавной аристокрастии — поведение смешное и бестактное: это болтуны, крепостники и конституционисты, которых все их близко знающие так, впрочем, и знают только за болтунов, ибо в этом болтовстве уже сами собой заключаются и все их крепостничество, и весь их конституционизм. Беднейшие и дельнейшие из поляков засенской стороны ведут жизнь действительно деловую и вовсе не сходятся с русскими. Из этих поляков многие имеют довольно громкие имена, известные не только в сторонах польских, но и во всем славянском мире и даже у самих галлов. Из всех поляков этого разбора я встретил раз в одном русском доме г. Клячко, ученого члена польской библиотеки, что на Quai d'Orl'eans; но и то это дом был не русский, а малороссийский, где в тогдашнее время бредили отторжением Малороссии от Великой России. Клячко этот мне показался большим блягёром. Он не только рисовался своим мученичеством, когда немилосердно лгал на русское жестокосердие; но он даже молча умел чем-то кичиться и хвастать.
Батинъольская группа и польские работники в предместье Св. Антония вовсе не имеют никаких сношений с русским обществом в Париже. Батиньольским слишком далеко до мест, обыкновенно обитаемых русскими, а польские работники (вторая генерация польских эмигрантов), во-первых, не находят в русском обществе людей, равных им по званию, состоянию и общественному положению, а во-вторых, они не только не имеют средств сходиться с людьми праздными или людьми, имеющими, по крайней мере, легкий и прибыльный заработок, но им в пору подумать о завтрашнем куске хлеба. Они ведут жизнь тяжелую, полную труда, лишений и общефранцузских уврьерских забот. У них совсем не в голове ни племенные, ни исторические вопросы. Это чистые уврьеры, преследующие одни чисто уврьерские интересы. Они не только забыли думать о существовании какого бы то ни было русского общества, но забыли и о самой России, да и о Польше вспоминают так, как мы, например, вспоминаем о России, изображенной в «Севернорусских народоправствах» Николая Ивановича Костомарова, или, пожалуй, даже в былинах и песнях рыбниковского сборника. Для них все это «когда-то было, да быльем поросло». Это парижские уврьеры польского происхождения, и ничего более. У них потеряно все польское, кроме красивых заломов в углах глаз, аристократических лбов и исковерканного галлицизмами польского языка. Это дети изгнания, стремящегося ассимилироваться с парижскими уврьерами, вне которых для них нет никакой, хоть мало-мальски подходящей, среды.
Дети этой генерации уже забывают польский язык и едва объясняются по-польски, а дети нынешних детей, вероятно, уже будут чистыми французскими парижанами.
Таскаясь по уврьерским тавернам предместья Св. Антония, я довольно часто встречал поляков-блузников, которых сплошь и рядом принимал за чистейших французов.