В Гейдельберге поляки с русскими пили по вечерам пиво в одной и той же пивной; ухаживали за одними и теми же немочками и даже совокупно соорудили один кошачий концерт русскому генералу Пут—ину, последствием чего была печальная потеря одним польским студентом уха, отрубленного в схватке с семью солдатами, составляющими гейдельбергский гарнизон. Во всех таких делишках в Гейдельберге поляки русским были товарищи. Но чуть коснулось дело гласного сотоварищества, польские товарищи прочь от русских товарищей. Ранили Гарибальди. Европа ахнула. В Париже всех щенят, ощенившихся в это время время, окликали «Паловичинами». В Лондоне находили, что собаки еще слишком благородные животные для того, чтобы называть их таким именем. Вести о здоровье благородного героя итальянского единства и свободы ожидались с нетерпением и переходили из уст в уста с быстротою электрической искры. Сердились на лекарей; медицинские студенты получали за пивными столами самые первые места; их расспрашивали, выслушивали их мнения о ране генерала и ничего не понимали. А Гарибальди все болел. — «Когда б к нему спосылать нашего Пирогова!» — заговорили вдруг в Гейдельберге. — «Да, вот бы в самом деле попросить съездить нашего Николая Ивановича!» — И русский Гейдельберг засуетился. Партридж и Пирогов едут. Нужны были по этому случаю некоторые деньги. Не знаю, на что именно, но были нужны. Наши снарядили молодого господина Хл—ва, знающего итальянский язык, переводчиком, и сейчас тормошить свои тощие кошельки, и при этой складчине вздумали, что не будет ли оскорблением для поляков, что они не приглашены к участию в этом деле, где речь идет о Гарибальди, которому поляки сочувствовали, кажется, более, чем всякий другой народ на свете. Так и решили. В одну из русских сходок, на которой рассуждалось об этом предмете, пригласили депутата от поляков. Польский депутат пришел, выслушал приглашение русских участвовать с ними в деле, касающемся итальянского героя, но не выразил никакого собственного мнения и объявил, что он передаст все это своим и в следующий день сообщит их ответ русским. Русские, по бестактности своей, приняли ничтоже сумняся и это, а на другой день польский депутат объявил им, что поляки очень благодарят за сделанную им честь но… не могут со своей стороны принять в этом никакого участия, ибо вообще им нельзя участвовать ни в каком деле вместе с русскими. Съевши такой орех, русские, разумеется, обошлись и без польского содействия, которое вызывалось собственно из дурно оцененной деликатности.
Но что же вы думаете: оплеванные ляхами соотчичи наши намотали себе это на ус и дали почувствовать, что этот поступок с ними не пройдет бесследно?
Ничуть не бывало. Русская молодежь не только не озлилась на это, но даже молчала об этой проделке, и молчала вовсе не из ложного стыда, а по побуждениям самого утонченного свойства: как же, мол, мы будем выражать неудовольствие на поляков, когда они с нами воевать хотят? Это значило бы возбуждать против них общественное мнение в России — это нечестно.
Спутанность понятий о политической честности и бесчестности, не очистившаяся еще и до настоящего времени, тогда была ужасна и непостижима. Сами к своим русским людям наши политические деятели не знали никакой деликатности, а к врагам не только правительства, но и самого народа русского наблюдали эту деликатность до подлости. Это за границею делала молодежь, а дома этим же занимались старички, разлиберальничавшиеся до того, что стали напоминать собою того анекдотического короля, который хотел, чтобы всем равно хорошо было, и на представление своего министра, что пусть хоть разбойникам скверно будет, отвечал: «Нет; зачем же их обижать? Кто же у нас без них будет потом честных людей резать?» В это комическое время, ему же край и предел сам Ты, единый Господи, веси, Русь походила неким образом на сварливую бабу, которая поедом ест свою семью, а чуть предстал перед ней вор, плут, разбойник, да не свойский, а захожий, пришедший поругаться и поглумиться над ее же порядками, она сейчас и залебезила… Вот, мол, смотрите, какая я либеральная Федора: пусть там кто хочет чем дорожит; а я и сама себя не жалею: мне все нипочем!