Читаем Руссофобка и фунгофил полностью

Я вышел из полицейского участка и долго шел просто наугад, стараясь унять тряску рук, губ, всего тела. Меня трясло не от бешенства, а от чувства окончательного унижения. Унижения от осознания катастрофической разницы во мне самом — до и после визита в камеру Константина. Я шел на встречу с ним как знаменитый (в избранных, конечно же, узких кругах) писатель, снизошедший до просьбы своего компатриота с сомнительной репутацией. Шел на это тюремное свидание как гражданин свободного мира, точно знающий свое скромное, но почетное место в иерархии западной культуры, не стыдящийся своего прошлого и без боязни глядящего в будущее, лелеющий свое положение избранника, пишущего на ином языке, нежели его собратья по перу в новом духовном отечестве, но принятого ими с литературным гостеприимством. Слово "изгнанник" было изюминкой в этом торте, который судьба бережно пекла из второй половины моей жизни. И вот в этот торт плюнули. Боже мой, неужели этот красноречивый наглец был прав? А я знал, что он прав. Прав, по крайней мере, в отношении лично меня. Прав, потому что я, как и все мы тут, "из бывших", втайне от себя подмалевывал и подкраивал свое прошлое так, чтобы оно не слишком мешало настоящему, не слишком терло в шагу, чтоб не мешало поступательному движению вперед. Я знал, что я мухлюю, затирая одно пятно, подкрашивая другое, искажая перспективу так, чтобы мое настоящее гляделось из моего прошлого как светлое будущее; чтобы те, кто не решился эмигрировать, те, кто остался там, выглядели б дураками, сами во всем виноватыми, а я — как самая главная жертва, заработавшая своим подвигом статус жреца. Отправляясь на свидание в камеру предварительного заключения, я находился в святой уверенности, что меня никто не сможет поймать с поличным, что меня никто не сможет разоблачить. Те, кто остался там, в прошлом, никогда не станут свидетелями моего настоящего, а свидетели моего настоящего здесь никогда не узнают запутанной изнанки моей прошлой жизни. Я был защищен не просто географией и закутан в броню железного занавеса -меня охраняла и дистанция времени, позволяющая переписывать ошибки прошлого в залог будущих побед; и никто не сможет поймать тебя с поличным, поскольку свидетели этих побед и поражений разъединены дистанцией времени и пространства, и никогда не смогут увязать историческую фальшивку моей судьбы в одну логически связную формулировку обвинения.

И вдруг этот, неведомо откуда явившийся наглец — из неведомых мне кругов с сомнительной политической родословной — ткнул в меня пальцем и заорал: а король-то голый! Вооруженный до зубов ежедневностью быта своей страны, которая для меня давно превратилась в фикцию податливой уму памяти, он заявлял, что эта страна существует сама по себе, вне зависимости от моего личного к ней отношения и хитроумных махинаций с прошлым, и существует она не такой, какой требовалось для моего душевного комфорта. Я же выходил примазавшимся, попутчиком русской истории, торгующим на сторону. И с тошнотворной ясностью я различил в себе, как на рентгеновском снимке, эту саркому его России, мешающую мне дышать, пробирающуюся в мозг метастазами. Все что говорил этот гад о России, о Советском Союзе было непреложной правдой. Гад был прав. Гад был прав исторически. Если ты умеешь разгадать все историческое зло и следовать этому злу на десяток лет вперед, ты никогда не ошибешься. История всегда на стороне гадов. Гады всегда на стороне истории. Единственное спасение — выпрыгнуть за борт парохода истории, без спасательного круга, прямо в штормовое море внеисторичности, вневременности. Но ведь и этот хаос за бортом, как всякая вечность, не знающая конца, смерти, то есть жалости, отличается от зла исторического лишь тем, что этот хаос лишен логичности, которая обретается историей постфактум; добро — лишь редкое мгновенье, узкий промежуток, случайно остановившееся время, миг нелогичности в злой цепочке причин и следствий, двурушник меж двух зловещих альтернатив вечности. И может быть, прыжок с борта в пучину и дарует это мгновение подвешанности, мгновение добра между злым хаосом рождения и историческим злом смерти. Гад был прав, а я нет. Гад обладал душевной цельностью. Я был двурушником. Но я предпочитал это двурушничество, этот затянувшийся полет самоубийцы, пытающегося собраться с мыслями в короткий промежуток между рождением и смертью. Тут меня и сбил мотоцикл.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже