Смотрела в окно, старалась не пропустить. Стоило мне заметить его, ковыляющего через двор от остановки автобуса к нашему дому, у меня начинала кружиться голова. Я срывалась к двери, он входил, здоровой ногой переступал порог, затем перекидывал хромую, устало здоровался, шел в ванную мыть руки. Я подавала ему чистое полотенце — таков был ритуал. Прижимаясь к нему ночью, всей душой ощущала, как быстро меняется то незримое, что было в нем на больничной койке, — он словно отрастил защитный панцирь, пробиться сквозь эту защиту было мне не по силам. Стал капризен, требователен, часто цеплялся ко мне по пустякам. Я обижалась, но прощения он не просил, похлопает только утром по плечу, как хозяин скотинку, это и было его «прости».
В больнице его, пережившего такой жестокий бой, не мучили кошмары, теперь Геннадий часто кричал во сне, вскакивал ночью и долго курил на кухне. Слабости своей он стеснялся. Стоило мне выскочить за ним вслед, как он набрасывался на меня:
— Что тебе надо? Спи!
— Гена, что случилось?
— Спи, я сказал!
Глядел исподлобья, весь налитый какой-то незнакомой, дурной силой, словно сдерживался, чтобы не закатить мне оплеуху. Я уходила реветь в подушку. Он возвращался немой и чужой, ложился к стене, безмолвно засыпал.
Еще у него появилась нехорошая черта — все кругом были отвратительные, все строили ему козни, обсчитывали его. С этим невозможно было бороться.
— Ты все придумал, надо больше доверять людям.
— Дура, что ты видела в своей деревне!
Мог и похлеще завернуть. Мама никогда не обзывала меня грубыми словами и если говорила «поросятина», то только в шутку, ласково.
Первый раз, когда он вернулся пьяный, я готовила баклажанную икру — Геннадий ее очень любил. Он сразу прошел в комнату, скинул одежду на пол, рухнул на кровать и захрапел. Я накрыла его одеялом, поставила на тумбочку стакан с подслащенной лимонной водой, ушла на кухню.
Поужинала в одиночестве. Пошла спать, думала, как бы примоститься на кровати, чтобы его не касаться, — не выношу запах перегара. Кровать была мокрая. Кое-как я его растолкала, стащила на пол. Сколько раз мне приходилось перестилать мокрые простыни в больнице, и я почти не замечала резкого запаха мочи, но здесь, дома, я едва справилась с подступившей к горлу тошнотой. Стащила белье в ванную, замочила в тазу, выволокла на балкон матрас, перестелила простыни. Он молча наблюдал за моими действиями, развалившись на полу. Хлопал глазами и молчал.
— Ложись спать, пьяница несчастный!
Качаясь, он встал, худой, длинный, голый, заложил руки за голову и вдруг наставил себе рога, издал утробный рев, согнулся, встал на колени и пополз на меня. Приблизил пьяное лицо к моему лицу, промычал, дохнул перегаром, скользнул щекой по моей щеке, уткнулся лбом в подушку. Затем издал звук, похожий на смех, отнял лицо от подушки, повел рогатой головой несколько раз, изображая быка, и на коленях уполз на кухню. Я лежала, как мышка, одеяло не грело. Из кухни не доносилось ни звука. Потом Геннадий вернулся, аккуратно пробрался к стенке и тут же захрапел.
Утром он похлопал меня по плечу, ничего не сказал. Сел пить чай.
Взял в руки нож, чтобы отрезать колбасу, тупо уставился на лезвие, отложил нож в сторону.
— Отрежь колбасы.
Руки его ходили ходуном.
— Пива тебе надо выпить, а не чаю.
— Отрежь колбасы, я сказал!
Я сделала бутерброды. Он молча поел, ушел одеваться. Уже в дверях бросил через плечо:
— Рекорд отмечали — двести пятьдесят бычков за смену, глядишь, ударником коммунистического труда стану.
С той ночи он начал сильно пить.
Он приходил вымотанный, не радовался еде, выпивал разом стакан водки и валился спать или утыкался в телевизор.
Обвыкнув на мясокомбинате, Геннадий научился «носить» — приходил домой в плаще (это в нашу-то жару), под которым, намотанные на все части тела, были упрятаны куски вырезки. Личный рекорд — двадцать восемь килограммов за раз! Я боялась, что его посадят, но на все теперь следовал ответ:
— Так все делают! Хватит, воров наловился!
Он купил мотоцикл «Урал» с коляской и очень им гордился. Когда родился Валерка, встретил нас в роддоме с цветами, посадил в мотоциклетную коляску и трижды объехал общагу по кругу. Торжественно внес Валерку домой. Два месяца он не притрагивался к вину, купал, пеленал малыша, а потом, наигравшись, охладел, и все пошло, как и до рождения сына.
— Мне важно, чтобы вы не знали забот, — заявлял он многозначительно после вечернего стакана. — Ты занимайся домом, а я вас прокормлю.
Деньги меня не радовали, дом он использовал, как ночлежку, никогда с нами не гулял, существовал сам по себе. А ведь поначалу он мечтал иметь детей. Мужики во дворе нашего общежития его уважали — это стало для него главным. Опера, что работали на его прежней работе, получали мало и часто приходили к нам покупать ворованное мясо — мясник в те времена был важной персоной. Правда, постепенно как-то отпали, клиентуры хватало в самой общаге, а потом и в новом доме.