Сложно сжечь за раз две сотни томов, но мне это почти удалось — я стояла смену, как кочегар на пароходе, кидала и кидала книги, уже не раздирая, а лишь приоткрыв — страницами в огонь. Весь Бальзак, весь Чехов, русские сказки, таджикские сказки, Андерсен. Когда мы читали «Русалочку», Павлик плакал навзрыд. Я вспомнила это и заревела сама:
— На тебе «Огниво», на тебе «Дюймовочку», вот он, твой «Оловянный солдатик»!
Кирпичи раскалились — не дотронуться, остро запахло подгоревшими грибами. Забыла, положила сушить на русскую печь четыре нитки отборных белых и сожгла их. Вовремя заметила, смела веником в совок, бросила в печь. Трубы над избой дымили. Наверное, так дымили трубы «Варяга», когда на всех парах он спешил к месту своей погибели.
Дождь перестал, ветер разогнал тучи — на небе проступили звезды. Я открыла дверь, чтобы прогнать чад, вышла на крыльцо. Полная луна висела над близким лесом. Она разогнала черноту, окрасила все вокруг в нереальный цвет, манящий и бесстрастный. Ветер стих, деревья стояли напряженные, как тетива.
Глотнув свежего воздуха, вернулась к своему крематорию: тяга была отменной, трубы протяжно гудели, беззвучно бились о кирпич великие слова и осыпавшиеся буквы, и исчезали, как то, что нельзя возвратить, восстановить, переписать заново. Разъятое слово перестает что-либо значить, обращается в ничто. Как тело, которое после вскрытия меньше, чем труп.
Я села на табуретку напротив русской печи, оперлась на кочергу, закрыла глаза, но не заснула, впала в странное состояние, когда сон — не сон, но и явь — не явь: мысли стали образами и застрочили перед глазами, словно нарезанные в беспорядке кинокадры. Когда очнулась, ночь уже отступала, вот-вот должен был запеть Лейдин петух. Зола еще дышала, колыхались в ней запекшиеся, покореженные листки, принявшие мучительную смерть. Воистину, сказал мне однажды Сирожиддин устами какого-то своего мудреца, за одну бессонную ночь узнаешь больше, чем за год сна!
Я встала с табуретки, опустила лицо в ведро с водой, охладилась, надела брюки и сапоги, накинула на плечи ватник, покидала в рюкзачок картошку, лук, буханку хлеба, спички и соль, жменю карамелек, походный котелок и перочинный ножик. Вышла на крыльцо. Тихим шагом пересекла поляну — Карай, Лейдина лайка, вылез из конуры, отряхнулся, прогоняя сон, покачался на передних лапах, зевнул, но не залаял, мы с ним были друзья. Я шла через пустое, давно не засеваемое поле в сторону леса. Куда, зачем — не имело значения.
Нужно было идти — переставляла ноги. Скоро оказалась в лесу, прошла первую и вторую поляну, где собирала грибы, перешла ручей в зарослях шиповника и сильно пахнущей дикой смородины. Взяв ручей за ориентир, двинулась к его истоку. Начался подъем в горку. Ноги тонули в мягком, мокром мху, бесшумно, как рыба в воде, удалялась я от приютившего меня Карманова — места моей официальной прописки.
Шла целый день. Ручей скоро кончился — он вытекал из длинного болота. Обошла его стороной, по наитию повернула направо. Когда хотела — останавливалась, находила сухое место, чаще всего под большой раскидистой елкой, сидела, отдыхала. Несколько раз с веток впереди срывались выводки рябчиков. Они шумели крыльями, словно это были не маленькие птички, а летающие слоны. Зато когда неожиданно сбоку поднялся из черничника глухарь, треск стоял такой, что от испуга я бросилась на землю. Если птицы в состоянии нагнать страху, то что говорить о зверях — мне стало неуютно, но возвращаться назад было стыдно. Громко вздохнула и зашагала дальше, порой становилось весело, словно я вышла прогуляться, а не удирала опять из пункта А в пункт, названия которого я не знала.