И он побледнел так же, как Романо, как побледнела и Ванда. Она стояла в кузове прямая, напряженная в своем лиловом кринолине; по бокам – двое мужчин в синих спецовках, позади машины – Романо, сдерживающий рвущуюся вперед лошадь. «Странно же мы, наверное, выглядим, – рассеянно подумала она, – дикая, нелепая картина на фоне пожара, всего этого ужаса». Но ей никак не удавалось поверить, представить себе весь кошмар случившегося. Она опять обернулась, нагнулась к Романо, увидела синюю жилку, судорожно бьющуюся на его виске, другую – у горла, и поняла, что Романо – на пределе. И ее охватила горячая нежность к нему, словно он был ее сыном или совсем юным любовником; ей захотелось стиснуть ладонями его лицо и медленно, печально поцеловать в губы, как бы прощаясь навсегда. Но она преодолела этот порыв.
– Встретимся в доме, – сказала она. – Вам нужно будет сейчас же уехать на «Тальботе». Я поговорю с Константином.
– Я его встретил там, наверху, – ответил Романо, – он это видел.
Ванда на миг прикрыла рукой глаза.
– Ох, – вздохнула она, – бедный, бедный Константин… И бедный мой Романо, – добавила она, взглянув на юношу так нежно, что тот отвернулся, ослабил поводья и, пустив лошадь в галоп, вскоре исчез из вида.
– Жалко парня, – сказал один из осветителей, – видели, он чуть не заплакал. Черт возьми, он ведь совсем еще мальчишка!
Ванда молча кивнула. Она смотрела на золотистые колосья в поле, которые ветер теребил и колыхал из стороны в сторону. Она видела фруктовые деревья, белую пыльную дорогу и мирные домики там, вдали, купающиеся в послеполуденном солнце и еще не застигнутые, не накрытые тенью облаков.
Константин пропадал где-то до самого ужина. Романо отбыл на «Тальботе» «искать другое место для съемок», а оставшиеся двое мужчин до самого вечера раскладывали пасьянсы, из которых, судя по их лицам, ни один не удался. Ванда рассеянно перебирала клавиши пианино, Бубу нервничала, а Мод без конца полировала ногти.
Дождя еще не было, но какие-то нервные, злые сполохи трепетали в небе, не то предвещая, не то накликая грозу, а пока что ввергнули обитателей виллы в угнетенное состояние духа, хотя никто из них – почти никто – не знал о судьбе Вассье.
Ужин показался Константину нескончаемым. Вопреки своей обычной учтивости, он слегка сцепился с Бубу и покинул столовую, ни с кем не попрощавшись на ночь.
Дверь его спальни чуточку приотворилась с противным скрипом, который, впрочем, тут же прекратился. Константин, страстно желавший, чтобы хоть кто-нибудь нарушил его одиночество и одновременно неспособный сейчас поддержать разговор с кем бы то ни было, насторожился и замер. Дверь приоткрылась пошире, все с тем же ужасным скрипом, и Константин невольно усмехнулся: если за ним шпионят, то это грубая работа. Но вдруг створки с треском распахнулись, и в комнату влетел мохнатый вихрь – Азор, домашний пес, питавший к Константину бурную любовь и неотступно ходивший за ним по пятам, когда тот бывал на вилле. Константину мгновенно вспомнились фотографии, заполонившие страницы германских газет: Гитлер, с ласковой улыбкой на устах сидящий между белокурой девочкой и немецкой овчаркой. Азор подбежал к Константину, облизал ему лицо и руки, потом, убедившись, что на сей раз в постели нет другого двуногого, одним прыжком взобрался туда и, нежно ворча от счастья, улегся прямо на грудь своего обожаемого друга. Да, только животные и умеют любить по-настоящему, машинально подумал Константин – именно в таких банальных выражениях, как и всякий раз, когда попадал в необычайную ситуацию; он рассеянно потрепал пса по голове.
Тот уже задремывал, прижавшись к Константину, который не решался двинуться, хотя надо было бы встать и скинуть одежду, все еще пропитанную, казалось ему, ужасным запахом Вассье, и вымыть лицо перед зеркалом. О, как хотелось ему увидеть в этом зеркале другой лик – молодого мужчины или просто лицо мужчины – настоящего! Боже, что он сотворил с самим собой! Он покрывал преступления. Он опозорил свое имя, свою репутацию и предал доверие, которое люди еще питали к его уму и порядочности, он послужил вывеской для этой бесчеловечной власти. Он обесчестил себя, как выражались в прошлом веке и как, вероятно, это будет называться всегда. И, может быть, где-то совсем еще молодые люди говорили себе: «Если даже фон Мекк, так ненавидящий несправедливость, так любящий независимость, сотрудничает с нацистами, значит, и мы можем последовать его примеру». Да пусть хоть один-единственный человек вступил в армию с такими мыслями – ответственность и вина за это лежат на нем, на фон Мекке, рыцаре свободы. О да, еще бы, он ведь так успешно играл в свободу и независимость – при благосклонной поддержке Геббельса! Он верно определил себя вчера в разговоре с Вандой: марионетка, паяц, набитый опилками; и только в самой глубине его души таились настоящие, человеческие кровь и слезы.