Но ведь ты, Адемар, сам был в монастыре, робко возражал я. Ты сам тонзуру носишь, хотя на лето и снимаешь одежку клирика! И в прошлой проповеди ты, помнится, говорил, что надо чтить церкви и жертвовать на храм — мол, нам ли, грешникам, от этого отказываться, когда даже сами Мария и Иосиф принесли за рождение Сына двух голубиц — уж на что они не нуждались перед Богом в оправдании!
Одно дело — что я говорю простолюдинам и за что мне платит глупый кюре на мой и ваш прокорм, отвечал Адемар. И другое — что я объясняю вам, моим избранным братьям, которых считаю готовыми принять благую весть во всей ее полноте.
Так что ж ты, на проповедях лжешь или недоговариваешь? — ужасался я от всей души и получал такой ответ:
Не лгу и не лукавлю, сказал мой Адемар, но вспомни апостольское речение: «И я не мог говорить с вами, братия, как с духовными, но как с плотскими, как с младенцами во Христе. Я питал вас молоком, а не твердою пищею, ибо вы были еще не в силах, да и теперь не в силах, потому что вы еще плотские.» Вот и я питаю этих вилланов молоком, объясняя им так, как только они в силах понять, и не толкаю их на грех, но призываю к подчинению властям, потому что до иного они еще не доросли. Им пока позволительно знать истину только в таком, малом приближении.
Что же за истина такая, спросил я, внутренне содрогаясь: я точно не знал, но все казалось мне, что наш отец Фернанд тут же назвал бы подобные рассуждения ересью. Молоком-то что называют? Писание Божие? Неужели еще выше Писания есть законы, доступные немногим избранным?
А истина, парень, в том, что
Ты святым, что ли, хочешь стать, продолжал домогаться я — и получил такой ответ:
— Забирай выше, Красавчик. Любой человек может стать самим Господом, потому что для того Он нас и предназначил! Так учит метр Амори, во многом подобный апостолам, и если кто из всех людей и близок к совершенству во Христе — так это именно он, великий теолог, величайший из ныне живущих.
Ух, как я пугался таких речей! Тогда я, помнится, зажмурился (боясь немедленного Божьего наказания), и попросил Адемара пока больше не говорить со мной об этом. Чего-то моя душа не могла принять в подобных рассуждениях; но я был мало образован и не умел спорить, а кроме того, во всем верил Адемару, видя, что он в самом деле добр, благочестив и всем хорош, а значит, не может следовать дурной доктрине. Так, должно быть, ересь и проникает в сердце человеческое — через веру доброму другу, от человека к человеку; но Господь упас меня — тогда я был слишком глуп и слишком занят собой, чтобы в самом деле заразиться ересью. Может быть, и к добру, что мне так и не пришлось вживую увидеть велеречивого метра Амори де Шартрез: я всегда был склонен тянуться к ярким и добрым людям, возможно, теолог-еретик и смог бы совратить меня в свою веру, как это некогда случилось с Адемаром. Тем более что до получения степени доктора теологии метр Амори занимался преподаванием Семи Искусств, а значит, был крайне искушен в диалектике, искусстве убеждения.
Мы зарабатывали на жизнь проповедями: вернее, проповедовал по большей части Адемар. Порой и в публичных его речах проскакивали опасные идеи — не совсем ясное толкование той или иной строки Писания, соображения о святости всего сущего, в особенности — души человеческой. В том Адемар и видел отчасти свою миссию: нести свет веры метра Амори по городам и весям, преподнося его доверчивым слушателям в таком виде, чтобы они не сразу догадались, что это такое им скармливают под видом манны. Он был истинным подвижником парижской ереси, мой Адемар — даже после смерти метра Амори, когда в окрестностях Парижа было опасно сказать «Дух Святой», чтобы не быть заподозренным в сочувствии знаменитой секте, он продолжал делать свое дело. Милая моя, я верю, что Господь пощадит его за искренность намерений, и в посмертии он не получит вечного осуждения.