Вошли мы в город с наступлением темноты — всадники несколько раньше, сразу после заката, а мы, обозы-труповозы — уже под луною. Капитул все заседал — во тьме, при свечах, лучших свечах, восковых, как в церкви, во многих подсвечниках по стенам круглой залы. Горе лучше встречать при свете и лицом к лицу. Так что когда в совет, едва сойдя с седла, направился наш добрый граф, первые мужи тулузские были вполне готовы услышать вести.
Позже мэтр Бернар рассказывал, как мессен Раймон вошел в залу заседания совета — весь в пыли, запятнанный кровью — непонятно уже, чьей — с прочерченными по сероватому лицу вертикальными светлыми дорожками от слез. Он всегда носил душу свою на лице, наш добрый граф, который никому никогда не делал зла, но претерпевал зло за весь свой народ, более, чем какой-либо другой христианский сеньор. Он и теперь, говоря, плакал — и это не мешало ему четко проговаривать звук за звуком смертельных вестей. С ним вошло несколько рыцарей — таких же грязных, вымотанных до предела и заляпанных кровью, пара-тройка раненых лелеяли кто руку, кто повязку на боку. И эти, пошатываясь и опираясь о стены, тоже плакали и почему-то не садились — ни на длинные удобные скамьи в подушках, ни на застеленный ковром гладкий пол, столь отличный от тряского седла. «Мы погибли, друзья, погибли. Я отправляюсь в Рим, брошусь в ноги Папе, чтобы спасти хотя бы немногое. К черту гордость, к черту правоту — вот, я еду к Папе, из-за которого лишился всего… Всего. У меня ничего теперь нет, друзья, простите меня, я более вам не сеньор, покоряйтесь Монфору и спасайте себя, обо мне же более не думайте.»
Вот как он сказал консулам и вигуэрам, отцам Города, и мэтр Бернар вспомнил еще — «Горе мое не меньше вашего, — сказал граф, — печаль убивает меня, простите меня, молитесь, больше ничего не осталось.»
Я не знаю, плакали ли они в капитуле, обнимали ли своего несчастного сеньора, так мгновенно ставшего им из отца — братом. Наверное, да, потому что и им было стыдно — стыдно принимать его разрешение от него отречься. О Раймон, Раймон, все сделает Тулуза по вашему приказу, даже бросит Вас, только уж Вы не бросайте ее, Монфор под стенами, попросите за нас перед Папой. Хоть милости, Бог с ней, со справедливостью — милости.
Я же, напротив, тянул время и сначала доставил мертвых к дому ткача, близ площади Монтайгу. Пока вопли домочадцев по мере осознания всего ужаса запеленатого груза возрастали от жалобных до почти звериных — мы через это уже проходили после боя — я неподвижно сидел на телеге. Люди разбирали своих мертвецов, вопя, как неупокоенные души. Это все были богатые ткачи — бородач позаботился о родственниках и соседях, а по пути совершил доброе дело — развез еще пару трупов в госпитальерский квартал Ремези, благо он по дороге. Мне одному было нужно северней, в бург, в квартал Пейру, вот и остался мой бедный брат последним пассажиром широкой телеги. Туго обернутый черной в темноте тканью, перевязанный — будто не человек, а куколка, личинка бабочки. Я обещал сегодня же вернуть телегу, назвал адрес — близ малого Сен-Сернена, дом мэтра Бернара. Аймерикова отца многие знали, но известие, что и он, ученый легист, советник, лишился сына, не добавило им горя — а какую-то девочку, совсем, видно, спятившую, и вовсе развеселило. Она захохотала, как одержимая, ударяясь грудью о край телеги и тыча пальцем в моего Аймерика.
— Консулов сын! Что проку-то, ха-ха, родиться консуловым сыном, разъезжать на лошади, чтобы тебя свалили в кучу с нашими парнями!
Я позеленел и сделал то, о чем теперь жалею — ударил дуру по уху, правда, не сильно, так тряслись руки. Меня никто не осудил, девчонку тут же увели. Я развернулся — не без труда провернув широкую повозку в углу улицы — и покатил прочь, не оглядываясь, и только на полпути заметил, что конь в нее впряжен, по случайности, мой. Уже была глубокая ночь, город не спал, но стоял запершись, город плакал, но тихо — Монфор был рядом, громко не поплачешь. Почему-то многие дома стояли темными. Тулуза погрузилась во тьму.
А когда я прибыл на наш узкий двор, меня встретила на Америга. Доктор Бернар был в капитуле — они заседали ночь напролет, поэтому не судьба была ему первому встретить своего сына. Женщина молча вышла мне навстречу, глядя мимо меня, назад, на телегу. Затворила за собой дверь, оставляя себе право увидеть все первой и — одной. Потом быстро подошла, наклонилась, обхватила темную куколку руками и так постояла в неловкой позе — в иной день это было бы даже неприлично, вдвое согнувшись немолодым своим телом, задом вверх, — плотная сложением женщина в летах. Я молчал — все оказалось именно так страшно, как я и полагал. И закрыл глаза, уже зная, что вот сейчас прозвучит — и он не замедлил вырваться из-за двери, пронзительный кошачий вопль Аймы.
Многие говорили, что нам даже повезло — осталось в доме целых двое мужчин, доктор Бернар еще далеко не старик, да и такой приживал, как я, сейчас просто сокровище. Можно сделать его зятем и получить себе нового сына, стоит ли медлить — в доме две невесты!