— Парня звать Гарнье из Перша — может, ты слыхал. Нет? Не знаешь? Ну и твое счастье. Не всегда приятно знать человека, который хотел тебе уши порезать да глаза выколоть. Это, знаешь ли, такая провансальская забавка — так они часто делают с пленными рыцарями, с одобрения моего милого брата Раймона.
Я вспомнил рыцаря Гилельма. Крепость Брам. Усилием воли заставил себя смолчать.
— Впрочем, наши — то бишь франки — у них быстро научились, — засмеялся Бодуэн без малейшего веселья, — так что не будем уши считать. Штука не в том, кто у кого сколько ушей отрезал, а в том, кто прав, кто не прав. В том, с кем Христос. «PaОen unt tort e chrestiens un dreit, aoy!»[10]
Да и в том, чей граф щедрее, конечно. Вот у нашего доброго графа (так в насмешку над братом рыцарь Бодуэн называл Монфора) я заработал за год больше, чем у Раймона — за пятнадцать лет, поверишь ли! Так что не теряйся, малый, переходи к нам обратно. Я тебя прикрою. И парням резать тебе уши не дам. Скажу — ты мой… родственник.Он уставился на меня совершенно безумным взглядом. Левый глаз его слегка косил и подергивалось веко — будто Бодуэн хотел заглянуть за угол, проверить, нет ли там шпионов. Я подозревал, что таким разговорчивым этого человека никто не видел никогда… И что для меня это добром не кончится.
— Ну как,
Я тяжело сглотнул. Прикрыл глаза и кратенько помолился. После чего ответил — «нет», одними губами — покачать головой было больнее, а голос пропал куда-то.
— Как же — нет? — рыцарь Бодуэн глумливо подмигивал и делал жесты руками, как будто пересыпал из одной ладони в другую монеты. — А как же выгода? Раймон-то никудышный полководец, он все теряет, скоро и Тулузы у него не останется. Раймон — еретик. Всех, кто с Раймоном, отлучили, всех, кто против него — благословили. Что же, ты Раймона любишь больше, чем Христа?
Я лежал и ждал, что он сделает теперь? Разобьет о мою и без того разбитую голову глиняную бутылку? Сломает мне скулу? Я смотрел в тоске на его руки, большие и сильные.
Но Бодуэн ничего не сделал. Он встал и внезапно показался очень трезвым. Со стуком поставил бутылку на пол.
— Что же, не хочешь — как хочешь. Мое дело предложить.
Я подумал, что он собрался уходить. И хорошо, и слава Богу. Может быть, он даже проспится и забудет все, что я ему сказал… потому что сказал я ему слишком много. Вполне достаточно, чтобы себя погубить.
От двери он развернулся. Этого человека совершенно нельзя было принять за пьяного по походке. Только по голосу.
— Скажи мне вот еще что. Как ты думаешь, что такое предательство?
Я подумал над его вопросом. Очень хорошо подумал, потому что ответ был важен и для меня самого. Для спасения моей души.
Когда ты оставляешь свою родную кровь ради выгоды, хотел сказать я. Но… тогда для меня или Бодуэна выхода вовсе не оставалось. Потому что родная кровь — она по обоим берегам. А ведь должен быть способ, должен быть какой-нибудь путь!
Может быть, предательство — это нарушать свое слово. Вот и в псалме сказано — «Господи! Кто может пребывать в жилище Твоем? Кто может обитать на святой горе Твоей? Тот, кто ходит непорочно и делает правду… Кто клянется,
Я нашел, наконец. Нашел надобное определение.
— Предательство… Это когда ты из страха… оставляешь то, что любишь.
Бодуэн усмехнулся. Совершенно по-трезвому. И открыл дверь, чтобы уйти.
— Ишь ты, как сказал. Ладно, лежи пока. Не рыпайся.
Что же со мной будет, мессир, хотел спросить — самое главное, единственно интересное. И не спросил.
Поставил ли Бодуэн мое имя в списке, посланном с гонцом в Тулузу? Иисусе, выкупит ли меня кто-нибудь?.. Граф Раймон… если он помнит обо мне — а откуда ему помнить? Мы же ни разу не разговаривали за целый год, с той краткой встречи во дворе капитолия. Я, конечно, с тех пор видел его не раз — но он-то меня не замечал.
Кто еще? Остался мэтр Бернар, но найдутся ли у него сто лишних су?.. И стою ли я для него этой суммы — я, приживал, подобный любому другому, рыцарю Гилельму, вилланину Бермону, Жаку…
И если меня никто не выкупит —
Я выпростал руку из-под одеяла, ощупал свои уши, потрогал глаза, прикрытый повязкой сломанный нос. Хоть сломанный, а нос… Никогда не думал, что я могу быть так привязан к собственным членам. В жизни их не замечал, а теперь они казались мне чудесно красивыми, такими любимыми… Я зажмурил глаза, стараясь представить, каково это — остаться совсем слепым. И на что похоже, когда тебе отрезают…
Признаюсь, никогда еще мне не было так страшно.