Ты пришла, когда я лежал без сна. Знаю, ничего не может быть более пошлого, чем слова «ты пришла», и ни в одном романе они не смотрятся так лживо, как на самом деле. Но не могу я сказать об этом иначе и не могу вовсе не сказать. Назавтра мы собирались в дорогу, в Провен, чтобы не дай Бог не опоздать к установленному дню покаяния.
Мой добрый брат показал себя лучшим и благороднейшим на свете. Он ни словом не попрекнул меня в грядущих расходах, он утешал меня байками про мессира Эда, который раз десять бывал под отлучением — и ничего, никто его за это не стал меньше уважать; он снова решительно отказал мне, когда я предложил во избежание трат вступить-таки в Орден Госпиталя. Эд любил меня; ни словом не упомянув, что я спас ему некогда жизнь, он защищал меня из чистой любви, и от этой его любви мне делалось еще горше и хуже. Я мысленно проклинал себя за то, что глядя на Эда, страдаю о Рамонете. Рамонете, который никогда не назвал бы меня братом, как не называл просто сестрой — «бастардку Гильеметту».
Я лежал без сна и все думал, каково окажется через несколько дней — что такое торжественное бичевание, и как это я окажусь на месте своего возлюбленного отца, графа Тулузского, и впрямь ли будет мне дано разделить огонь его позора… Больно это? Стыдно? Страшно? Или никак, все равно что изображать Магдалину или Еву в вагантской мистерии? Все смотрят, а ты делаешь как должно, потому что многие на тебя рассчитывают. А вдруг это — обычное ничто, как наказание в детстве, которое надо попросту перетерпеть и которое ничего не меняет у тебя внутри?
Еще думал, в чем же я виноват. Не подумай, милая моя, я в жизни не считал себя белым. Одна отрубленная рука Эсташа чего стоила. И арбалетный болт, торчащий из груди папаши Гвоздолома. И раскрытые глаза Аймерика, почти неживые уже глаза. И втоптанные в землю куски плоти Пьера де Сесси. И… многое тому подобное. Но ни разу не то, в чем я несколько недель назад согласился каяться, мучило меня и вопило от земли. Напротив, если подумать, служба моему отцу и Тулузе — это единственное, что я в жизни хорошего сделал. Что-то во мне ломалось; еще немного, думал я, Господи упаси — еще немного, и я потеряю веру.
Тогда-то и явилась ты, и щель в открываемой двери едва ли достигла ширины волоска, как я уже понял, кто ко мне пришел. Хотел было сесть в постели — но так и остался лежать, прижимая руками одеяло и глядя перед собой глупыми, злыми глазами. Я злился на себя самого, на своего брата (мне казалось, что именно он вынудил меня к завтрашнему позору), на тебя — как жалобно ты выглядывала из-за его плеча, песьим взглядом подбивая меня каяться, в чем скажут, и на архиепископа Санского, такого спокойного и сытого, с почтенными тенями под глазами, без малейшего понятия и без малейшего интереса, честно я с ним говорю или нет…
Так я лежал и проваливался в ненависть ко всем окружающим меня людям, не говоря уж о многих других, живых или мертвых, чье участие в моей жизни привело меня сюда, обратно в старую мою спальню. На большую пустую постель в крохотном фьефе под Провеном, где метался я, как погребенный заживо, и хотел скорее умереть, чем оставаться вдали от того, кого я люблю. Сами стены казались мне чужими, ничуть не лучше тюремных.
Ты пришла как ангел. Как единственный на свете человек, могущий снова сделать меня по-настоящему живым.
— Можно? — спросила ты одними губами. Окно, затянутое полотном, совершенно не пропускало света. Только коридорные окна — длинные бойницы, в одну из которых как раз заглядывало белое безумное лицо луны — давали немного света, и лучи коснулись твоей спины, я успел увидеть твою длинную белую камизу, серебряно высвеченный ореол волос. Смутился я до дрожи, от смущения мгновенно переставая тебя ненавидеть. Я уже и вспомнить не мог, отчего злился на тебя. Замужняя женщина, жена брата. Ты не могла прийти ко мне за тем, о чем я подумал, но зачем еще?
Ты присела на край моей постели. Давно я не спал один на кровати, да еще такой широкой и хорошей, на почти что новых простынях. Твоя рука коснулась моей переносицы. Тронула старый шрам, перечеркнувший ее, шрам, которого я стыдился еще перед Аймой.
— Откуда это?
Я честно ответил. Мол, от рыцаря Бодуэна, когда он ударил латной рукавицей.