— Этот говорит, что этот любил ее сильно, — переводил слова Гийома монах, владеющий латынью. — Очень, говорит, мечтал повидать голубку нашу. Вот горемычный, даже на погребение не успел. Может, оно и лучше.
Вновь мысль о том, что Евпраксии уже нет на белом свете, а милое и ласковое тело ее лежит под черным могильным холмом, пронзило меня, будто молнией, будто отравленной стрелой, и в глазах закружилось, а ноги опять стали подкашиваться. Но на сей раз я устоял, и к тому же, меня крепко держали под руки.
— Немец, а хорошо по-русски отвечал, — донеслось до моего слуха чье-то высказывание, и это почему-то придало мне сил, ком в горле не исчез, но слегка отодвинулся, и я промолвил:
— Я не немец, я такой же, как вы, братья.
— Благословен Бог наш всегда ныне и присно и во веки веков, аминь! — возгласил иерей, начиная панихиду. Я поднял правую руку и осенил себя крестным знамением не так, как принято у латинян, а как совершают это русские и греки — справа налево. Сделав знак стоящим по бокам от меня инокам, что не нужно более держать меня, я выпрямился и, собрав все свои силы, стал подпевать монахам, затянувшим «Отче наш». Когда стали читать псалом «Живый в помощи Вышняго», холодная, но прочная кровь прихлынула к моим жилам, и я почувствовал себя живым. Смерти не было, и Евпраксия моя тоже была жива, она лишь отправилась в далекое путешествие в блистательную и чудесную страну Туле. Во время ектеньи робкое тепло побежало по мне, и я даже подумал, что сейчас не зима, а лето, но когда возгласили «Яко Ты еси воскресение и живот, и покой усопшей рабы Твоей Евпраксии…», озноб снова прошиб меня, и слезы навернулись на глаза так сильно, что я не сдержал их — две крупные капли выпрыгнули на щеки. Потом я снова стал успокаиваться и вновь растрогался, когда еще раз произнесли имя моей возлюбленной: «еще молимся о упокоении усопшей рабы Твоей Евпраксии, и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному. Яко да Господь Бог учинит душу ея, идеже праведнии упокояются. Мати Божия, Царства Небеснаго, и оставления грехов усопшей рабы Евпраксии у Христа бессмертнаго Царя и Бога нашего просим».
Наконец, пропели «Во блаженнем успении вечный покой…» и троекратное «Вечная память», панихида закончилась, монахи принялись расходиться. Я не хотел уходить, хотел остаться и стоять здесь, но тот самый инок, который первым спросил у меня, кто мы такие будем, снова взял меня под руку и сказал:
— Вижу, хочешь опять на могилу упасть. Не нужно этого. Пойдем, воин Христов, посидим в ее келье и поговорим с тобою.
Мне стало тепло от его тона и слов, которые он сказал, и я послушался инока, побрел вместе с ним в келью монахини Евпраксии. Это было небольшое строеньице, врытое наполовину в землю, небольшой столик, скамейка и узкое ложе стояли в нем, да сундук, окованный медью, на котором лежала Библия и горела свеча. Лампадка горела перед небольшой божницею. Инок перенес свечу и книгу на стол, сам уселся на сундуке, а меня пригласил сесть на скамью.
— Как звать тебя, рыцарь? — спросил он меня.
— Лунелинк фон Зегенгейм, — ответил я. — А твое как имя, инок?
— Нестором зовут меня.
— Слышал я, что есть у вас Нестор, который летопись сочиняет, — сказал я. — Не ты ли будешь тот Нестор?
— Я самый и есть. А ты от кого про летопись слышал?
— От игумена Даниила. Он в Иерусалим пешком ходил, а я от самого Цареграда сопровождал его.
— Вон оно что. По-русски говорить столь исправно от него научился?
— Нет, не от него. От нее. От Евпраксии.
— Теперь я понял, кто ты. Ты тот рыцарь, который ее в Киев привез и от кесаря спас. Есть о тебе молва, есть.
— Да, это я привез ее сюда. Зря привез. Надо было в Иерусалим с нею ехать. Да боялся я, что погибнет она, как жена Бодуэна, короля Иерусалимского. Опасно было брать ее.
— Все в руце Божьей, рыцарь. Здесь она обрела покой душевный и славу блистательную.
— Как же случилась смерть ее?
— Готов ли ты? Взгляни на меня.
Я посмотрел в его синие, бездонные очи. Он долго взирал на меня, потом встал с сундука, открыл его и извлек изнутри кинжал с длинным и тонким, почти как у шила, лезвием, имеющим в сечении треугольник о равных сторонах. Я взял это страшное оружие из рук инока и, рассмотрев, увидел на лезвии возле самого его основания крошечный знак Зверя. Больше нигде, ни на рукоятке, ни на лезвии, никаких знаков не было.
— Мы нашли ее рано утром на другой день после того, как князь Владимир Мономах отправился на Дон бить половцев, — начал рассказывать Нестор. — Она лежала у самого входа в келью, давно уже хладная. Должно быть, убийца заколол ее накануне вечером. Смерть ее была стремительной, как полет сокола, и ни одной капли крови не нашли мы вокруг ранки, очень маленькой — вишь, лезвие какое шильное у кинжала. А сам кинжал нашли мы в келье, он был воткнут в Священное Писание. Возьми и открой.