— В том-то все и дело, что неожиданности следовали одна за другой, — отвечал Конрад. — Весь тот день и несколько следующих отец проявлял необычайную для себя чувствительность к людям и прежде всего к Адельгейде, он постоянно целовал и ласкал ее, приводил в смущение тем, что умолял позволить ему покормить ее с ложечки, как ребенка, придумывал для нее разные милые прозвища, называл стрижом, ласточкой, форелькой, вишенкой и дошел, наконец, до такого сюсюканья, что это стало настораживать — не то он малость тронулся рассудком, не то за всем этим спектаклем что-то кроется такое, чего еще белый свет не видывал.
Утром император с императрицей и королем Германии Конрадом чинно и трепетно отправлялись в церковь — либо в Кафедральный собор, либо в храм Святой Анастасии, либо в храм Святого Зенона. Вернувшись, все мирно завтракали, потом отдыхали, слушая игру на лютне, которой Адельгейда владела в совершенстве, или приглашая поиграть местных веронских музыкантов, превосходно играющих на пандуринах и арфах. Императрица взялась обучать Генриха игре в индийские табулы (когда Конрад дошел до этого места своего рассказа, сердце мое сжалось от ревности и досады на Евпраксию: «Как же она могла!»), император восторгался игрой и постоянно целовал жене руки, славя Киев, и все страны, давшие семя для произведения на свет столь дивного чуда, как Адельгейда. Он вновь начинал сюсюкать, как старый дедушка над младенчиком-внуком, и это становилось неприятным не менее, чем его прежняя грубость, цинизм и отвращение к людям. Адельгейда краснела и день ото дня начинала потихоньку злиться на мужа.
Так прошло десять дней. Однажды на закате Генрих уединился с Конрадом, и между ними произошел такой разговор:
— Скажи, сынок, ты любишь свою милую мачеху?
— Да, отец, Адельгейда — лучшая женщина из всех, кого я знаю.
— Вот как? Я счастлив! Я безумно счастлив, как может только быть счастлив отец, у которого сын не только не брезгует мачехой, но и любит ее. А правда, у нее такие нежные ручки, что хочется целовать и целовать их?
— У нее красивые руки, отец.
— Красивые руки! Как ты груб, сын мой! Сладенькие, сахарные, земляничные! Вот какие у нее руки. А как она удивительно молода, как свежа. Правда?
— Правда; даже огорчения не делали ее хуже. Отец, я так рад, что вы с нею помирились.
— А я рад, что вы с ней полюбили друг друга. Скажи, ты всей душой любишь Адели?
— Конечно, отец.
— А телом?
— Как тебе не стыдно; отец, говорить такое!
— Обиделся? Прошу тебя, не обижайся. Я в твоем возрасте готов был любить кого угодно душой, а главное, телом, и мне было бы все равно, сестра это, тетка или мачеха. Я бы и мать родную соблазнил, если бы она выглядела юной и соблазнительной. Ах, мой милый сын, я же вижу, какие силы бродят в тебе. Ведь ты, плут этакий, не прочь был бы оказаться с Адели с глазу на глаз и разделить с нею ложе, не так ли?
— Я не понимаю, зачем ты говоришь мне это!
— Не сердись, я по-отцовски, по-дружески.
— Я прошу немедленно прекратить этот разговор.
— Хорошо, сынок, немедленно прекращаю. Только можно, все-таки, я обращусь к тебе с одной просьбой?
— Пожалуйста. С какой?
— Поиграй мне на лютне.
— Но я не умею.
— Тогда на пандурине.
— И на пандурине не умею.
— Тогда переспи со своей мачехой. Войди к ней в спальню, целуй ее, срывай с нее одежды, ласкай нежнейшее ее тело, кусай груди и плечи, потом раздвинь ноги и овладей ею…
— Отец!!!
— Подожди, не перебивай меня, я еще не до конца высказал свою просьбу. Обладай ею так, как только велит тебе вся пылкость и здоровье юноши, не стесняйся никаких своих желаний, а я стану рядом с вами и
— Никогда.
Конрад направился к двери, но Генрих окликнул его:
— Подожди, сынок. Если нет, то нет, я не настаиваю. Обещай хотя бы, что никому не расскажешь б нашем разговоре.
— Хорошо.