Я отправился в свою комнату и лег спать, но среди ночи проснулся от нестерпимого желания куда-то идти. Одевшись, я в полубреду дошел до двери, ведущей на башню, поднялся по лестнице и очутился в круглой комнате, где в чаше треножника горело пламя и все светилось белым сиянием, и нагая красавица с пышной золотой шевелюрой возлежала на ложе, протягивая ко мне свои руки.
На другой день подарком мне явился щит из такого же красноватого металла, как и подаренный накануне меч. С внешней стороны он был обтянут кожей, а в самом центре я увидел начертанное красной краской:
Я был удивлен и не знал, какими словами мне благодарить Елену. Она сказала, что с нетерпением будет ждать вечера, когда я снова начну рассказывать о своей жизни. Вечером мы вновь сидели на террасе. Стихотворец Гийом на сей раз присоединился к нам, и как раз вовремя, ибо я начал с того места, на котором закончил свою историю, когда мы плыли на корабле и когда Аттила ворвался в каюту и страшным голосом объявил, что разбойники хотят захватить корабль.
Мне пришлось рассказывать о скорбных событиях того года, когда войска Генриха все же подошли к Каноссе и начали осаду неприступного замка. В тот год Евпраксия ждала от меня ребенка, зачатого нами счастливой и тревожной зимой в Каноссе. Он должен был родиться осенью, но появился на свет раньше времени, в августе, и прожил всего три дня. Провизии в Каноссе было на три года осады, голодать нам не приходилось и Евпраксия не видела никаких иных причин смерти младенца, кроме греха, в котором мы продолжали пребывать, живя вместе, как муж и жена, в то время, как брак Евпраксии с Генрихом еще не был расторгнут. Она была близка к помешательству, настолько сильно подействовала на нее гибель нашего малыша. А ведь это был мальчик, и мы хотели назвать его Ярославом в честь великого и могущественного деда Евпраксии, Киевского князя, сделавшего Русскую державу одной из самых крепких и грозных в мире. Мы так ждали его, я обожал беременную Евпраксию, наслаждаясь ежедневными наблюдениями за ростом ее живота, таящего в себе новую жизнь, жизнь моего ребенка. Этим счастливым ожиданием были наполнены весна и лето. Летом, когда началась осада, родилась и тревога, но Каносса была неприступна и до сих пор ни разу никому не удавалось взять этот замок приступом.
И вот, счастье окончилось несчастьем…
Никогда еще мне не приходилось так подробно рассказывать об этих черных днях нашей жизни с Евпраксией, а тут вдруг словно прорвало. Не знаю, что со мною стало, но я вдруг почувствовал в себе способность, а главное, потребность, говорить об этой беде подробно, вспоминая чуть ли не каждый день. И я рассказывал, глядя в основном на лицо Елены, словно только ей адресуя свое повествование. Мне хотелось внушить ей одну очень важную мысль о том, что как бы она ни хотела по-настоящему пленить меня, это никогда не удастся ей, поскольку нас с Евпраксией связывает слишком многое — недосягаемые высоты счастья и глубочайшие пропасти горя. Я хотел внушить ей, что она всего лишь взбалмошная дочь правителя острова, избалованная своим волшебным искусством, но не пережившая в своей жизни ничего по-настоящему, не знавшая того, что познали мы с моей любимой и навеки желанной Евпраксией.
Потом я рассказал, как осенью она решилась на побег от меня. Это было полным безумием. Она вновь вбила себе в голову, что должна вернуться к Генриху и принять от него все муки и казни, каких он только ни придумает для нее. И ей удалось сбежать и сдаться одному из отрядов, находящемуся у стен Каноссы под командованием не кого-нибудь, а Бэра фон Ксантена, одного из негодяев, участвовавшие в оргиях замка Шедель. И мне пришлось взять двадцать рыцарей, которым я доверял и среди которых двое — Эрих Люксембург и Дигмар Лонгерих — были рыцарями Адельгейды, и с этим отрядом сделать вылазку. Мы успели схватиться с людьми Бэра фон Ксантена до того, как они доставили Евпраксию на растерзание извергу. Это был славный бой. Мы дрались двадцать против тридцати. Увидев связанную Евпраксию, перекинутую через седло фон Ксантена, я, как разъяренный лев, бросился на Бэра, занеся над головой Канорус, и Бэр, видя мою страшную и отчаянную решимость, струсил и, пришпорив коня, пустился наутек. Я кинулся в погоню и очень быстро стал догонять его. Оглянувшись и увидев, что я уже близко, этот мерзавец сбросил со своего седла связанную женщину да так, что она едва не угодила под копыта моего Гипериона. Если бы это случилось, Евпраксия непременно бы погибла, поскольку и так, получив при падении страшные ушибы, она еле-еле осталась в живых.
— О нет, я никогда не хотел бы снова пережить подобные дни, — простонал я, когда рассказ мой дошел до этой точки. В горле и груди у меня все оцепенело. Я несколько раз постучал себя между ключиц и посмотрел на Елену. Она была бледна и смотрела на меня застывшим взглядом.