Гевиннер жил в башне дома из серого камня, спроектированного в виде старинного замка, но построенного в стиле поп-арт. Он поселился в башне, еще когда ему едва минуло десять лет, чтобы быть как можно дальше от семейной жизни Пирсов, насколько это позволяла география дома, к тому же у него была железная пожарная лестница, спускавшаяся от окна до лужайки, так что его непрерывные входы и выходы посреди ночи не будили никого из семьи. Его звали Принцем как из благоговения, так и в насмешку за природное изящество.
Брейден Пирс выглядел так, как выглядят игроки в американский футбол, когда перестают заниматься спортом, уходят в бизнес и женаты уже несколько лет: раздобревший, растолстевший, с начавшим багроветь лицом, то есть превратившийся в бычка, который сметает все препятствия одной своей массой и энергией движения, который смягчается от обильной выпивки к сорока пяти — пятидесяти годам, и у которого не выдерживает сердце к шестидесяти.
Как раз в это время Брейден был на вершине своей мужской силы. Его жена, Вайолет, по утрам выглядела бледноватой и сыроватой, как будто ночи она проводила в парилке. Их спальня, к несчастью Гевиннера, находилась в точности под его комнатой в башне, и когда они занимались сексом — а было это практически каждую ночь — то оба рычали, как дикие звери в джунглях. Когда кончал Брейден, он выл и ругался, а когда кончала Вайолет, она кричала, как целый загон растревоженных павлинов. Очевидно, в экстазе они также катались и метались, сшибая все, что стояло на их прикроватном столике. Иногда по ночам мамаша Пирс даже подходила к их дверям и кричала:
— С вами ничего не случилось? Сынок, Вайолет, с вами ничего не случилось?
Никто из них, конечно, не отвечал. Вайолет продолжала всхлипывать и кричать, как будто ее душили, а Брейден — сыпать проклятия и ругательства еще минуты две после испуганного вопроса мамаши Пирс, а потом, наконец, они вдвоем отвечали хриплыми голосами:
— Нет, нет, мама, нет, мама, все в порядке, мама, иди ложись, мама.
Однажды их соседи — овдовевшая леди Фишер и ее холостой сын — пришли к ним сыграть партию в бридж, которая не успела закончиться, когда Брейден и Вайолет отправились спать. Гевиннер тоже участвовал в игре, поскольку любил перехитрить свою мать в бридж, и так они продолжали играть, когда по всему замку стали разноситься завывания, проклятия, религиозные и богохульные восклицания. Мамаша Пирс прокашлялась несколько раз, а потом попросила Гевиннера включить свой магнитофон, но Гевиннер, противно ухмыляясь, сказал:
— Мама, музыка мешает мне сосредоточиться на игре.
— Я думаю, — сказала мамаша Пирс, но не закончила свою мысль, потому что как раз в этот момент какой-то очень тяжелый предмет, по всей видимости, Брейден, упал на пол, и с потолка дождем посыпалась штукатурка прямо на бридж, а люстра закачалась, как маятник — почти без преувеличения. Соседская леди, игравшая в бридж в паре с Гевиннером, тоже несколько раз прокашлялась, объяснив всем, что у нее хрипота, и принялась отряхивать штукатурку со своего платья.
— Гм, — произнесла, наконец, миссис Пирс, пытаясь улыбнуться плотно сжатыми губами, — я пас.
Потом, поскольку она была на раздаче миссис Пирс встал и из-за стола, бормоча:
— Извините, я на минуточку, — и с топотом отправилась наверх стучать в двери молодой пары.
— Сынок! Вайолет! — слышно было, как она звала, и прежде, чем она успела спросить, не случилось ли с ними чего, по всему дому разнесся голос Брейдена:
— Черт тебя подери, ты будешь держать свою задницу на кровати?
А Вайолет в ответ завизжала:
— Ты убьешь меня, я умираю, лучше останемся на полу!
Партнер миссис Пирс, нервный холостяк, которому было под пятьдесят, дергался, краснел, поскольку сцены такой природы очень смущают южных джентльменов, когда рядом находятся их матери. Он забыл, что назначал козырей, и бросал карты, не глядя. Никто ничего не сказал после замечания соседской леди, что у нее хрипота, и они с сыном по очереди кашляли без остановки. Потом Гевиннер начал громко говорить, как бы сам с собой, выбрав предмет, никак, казалось, не связанный с играми — ни внизу, ни наверху. Речь сама собой ровным потоком текла с его губ, а на них блуждала улыбка не то Гамлета, не то Моны Лизы — слегка ироничная, и в то же время немножечко жестокая. То, что он говорил в своей необычайно эллиптической речи, произносимой под качающейся люстрой и непрерывным дождем сыплющейся известковой пыли, ни за что бы не выдержало проверки на логичность, если бы было изложено на бумаге — где оно теперь и изложено, как будто бы переписано с магнитофонной ленты, записавшей все эти очень свободные ассоциации галлюцинирующего романтика.