Я недавно был в обществе моего любимого друга, прекрасного поэта Бориса Чичибабина. Мы сидели за столом, выпивали, говорили. И вдруг он сказал: «Я ненавижу эту власть, но если коммунистов станут убивать — я буду на их стороне». Чичибабин говорил о
С возрастом оказывается, что нет ничего выше издревле известных заповедей. Но опыт этих прописных истин передать невозможно, к нему должен прийти ты сам, и никто тебе в этом не поможет. Оказывается, жить надо достойно — не перед Богом, Бога, как мы знаем, нет — перед самим собой, перед совестью своей. Не подличать, не предаваться честолюбию… Маленькие подлости, какие-то совсем незначительные, о которых, казалось бы, никто никогда в жизни не узнает… Но есть реле, которое срабатывает: не надо! Ничего хитрого и мудреного в этом механизме нет, просто щелчок: не надо. И только.
Детство. Себеж
Мама была просто мамой. Папа — советский служащий. Ортодоксально, глубоко верующий. Во всяком случае, обряды соблюдал свято. У него была какая-то природная русская грамотность и каллиграфический почерк. Ему бы писать на банкнотах. Еще он хорошо знал еврейский — идиш. Умел переложить, объяснить молитвенники, которые все на иврите. Мы жили в маленьком городке на границе Латвии и России — Себеже. Это невыразимо красивый городок.
В Себеже жило 5000 человек, которые разделялись примерно на три равные части и три конфессии. Православные, иудеи и поляки-католики. Дети были смешанные не по крови, а по менталитету. В Себеже был замечательный православный храм, на горке. Его потом взорвали. Не немцы. Была синагога, такая деревянная, обшарпанная, но синагога. Ее фашисты сожгли, вместе со всем еврейским населением, которое не успело убежать. И еще были костел и польская община. Мы, мальчишки, знали все три языка. Я мог написать письмо на идише. Даже стихи какие-то опубликовал в местной газете по поводу коллективизации. Мне было лет тринадцать. Стихи восторженные, конечно…
Отец работал то здесь, то там, какое-то было «Заготзерно». Он ездил по деревням, заготавливал какие-то вещи. Был НЭП. Он брал подряды, брал у местных лавочников деньги и ездил в Москву за товаром. В одну из таких поездок он взял меня. И на Сухаревском рынке разрезали ему пиджак и выкрали все деньги, которые ему выдали. И он был в долгах. Никто не подвергал сомнению, что его обчистили, но долг ему так и не простили. И он всю жизнь был в долгах.
У нас в семье было четверо детей, и я — последний. Мама, родив двух сыновей и двух дочерей, никаким образом не воспрепятствовала тому, что оба сына и обе дочери женились и вышли замуж за православных. Папы уже не было, он, вероятно, страдал бы. У старшего брата была жена, мы жили в одной комнате, и это было очень тяжело — жили мы тогда уже в Москве, в бараке Тимирязевской академии. Там было ужасно. Невестка постоянно ссорилась с моей сестрой. А мама при всех обстоятельствах была на стороне невестки — потому что она жила в чужом доме…
Недавно я вспомнил себя трехлетнего, как мама взяла меня, что называется, на ручки и прочитала строчки из какого-то хрестоматийного русского стихотворения, которое я помню только частично:
Я так плакал, как в детстве, а это было, ну, дней десять назад…
Мама знала много русских стихов и романсов. У нас дома был прямострунный рояль, очень дешевый, и мама умела подбирать ноты и пела. Я помню ее романсы. Они сейчас не исполняются, хотя имеют великую силу обаяния. «Дитя, не тянися весною за розой…» Сейчас их уже никто не знает.