Когда у Гердта начались нелады в образцовском театре, он был в несколько выбитом состоянии. Но, тем не менее, нашел в себе силы и принял решение покончить с этим делом. У Образцова он больше не имел возможности проявлять себя так, как хотел, и уже перерос рамки этого вида искусства. На мой взгляд, условность кукольного театра, его формы и границы давно теснили Гердта, поскольку он был человеком огромных возможностей, огромного полета мысли и фантазии. Он глубоко чувствовал реальную жизнь и обладал огромной силы природным юмором. Гердт не был остряком, он просто был весь пропитан юмором жизни, замечал его и не упускал. А возможность взгляда на жизнь и ее проявления сквозь юмор помогает человеку жить и преодолевать любые сложности. Я бы назвал гердтовский юмор «юмором со знаком плюс». Если он говорил о каком-то предмете или, например, об известном человеке с юмором, то это никогда не роняло ни предмет, ни человека. Напротив, поднимало, подсвечивало и подкрашивало каким-то особым светом.
Кинорежиссеры очень зависимы от стечения обстоятельств, в смысле работы. Когда мы работали в Ленинграде, у меня по бедности не было пальто. Ходил в чем попало. И вот Зямка подарил мне шубу. Такую роскошную, бежево-белую, из искусственного меха. Она была не просто необычной, а жутко пижонской! Зяме она была велика, а мне пришлась в самую пору. Но эту шубу ожидала жуткая участь. Примерно через год я поехал в ней в Магнитогорск собирать материал для документального фильма о металлургах. И пока я ходил в этой шубе по литейному и доменному цехам, она из бежевой превратилась в черную. Но не в благородно-черную, а в беспризорно-страшное одеяние. Ни одна химчистка ее, разумеется, не взяла. Таким образом, Зяма, как Паратов, как щедрый русский купец, бросил с барского плеча шубу, а я, как бестолково-нелепый Карандышев, угробил ее почем зря.
Иногда Зяма впадал в большой и настоящий гнев. По поводу чьего-то подлого поступка из круга знакомых. Вот тут он был беспощаден и неумолим и разрывал отношения немедленно. Но иногда это возникало по недоразумению. Например, по поводу поэзии такие недоразумения могли подняться на очень высокий градус выяснения отношений. Я помню, как мы сидели у нас в большой комнате, пировали. Болтали, шутили, смеялись, читали стихи. Я думаю: все что-то читают, и я что-нибудь прочту. Прочел и сказал: «Александр Блок». Что тут сделалось с Зямой! Сначала он затрепетал, как будто его родного дедушку или бабушку обозвали матерным словом, а потом разразился криком: «Как Блок?!! Это Пастернак!» А я-то, слегка выпимши, начал на свою дурную голову с ним спорить: «Нет, это Блок!» И тут же почувствовал, что не прав, а Зяма уже завелся всерьез: «Ноги моей больше не будет в этом доме! Пусть здесь путают Блока с Пастернаком!» Конечно, он был прав. Через полторы минуты, за которые я успел залезть на книжную полку и проверить свою ошибку, я уже проклинал себя: «Осел! Кретин!.. Как же это я так?!» Зяма меня великодушно простил.
Вообще рядом с Гердтом действительно все ощущали, что существует нечто недозволенное, некрасивое, нелепое, чего не должно возникать в его обществе. Люди, впервые попадавшие в дом к Гердтам, четко понимали, что может не понравиться хозяевам. Причем это никогда не было таким… чопорным диктатом поведения, боже сохрани. Все было как полагается. Гердты очень любили гостей и хорошую компанию. Просто Зяма был очень чувствителен к несправедливости. Когда обижали друзей или хороших знакомых, когда предавали или даже когда в общественной жизни случалось какое-то хамство, он всегда «вставал на дыбы». И реагировал он так, а не иначе, всего лишь потому, что был воспитанным и в высшей степени порядочным человеком. Это сейчас мы уже не понимаем, что делает наше государство, чего нам еще ожидать, какой оплеухи. Предательство стало настолько обиходным и обычным, что люди просто-напросто перестали его замечать, и узнавать, и понимать его как необычайно опасную для людей сущность. К сожалению, наша жизнь все сильнее пропитывается идеей предательства. Но еще более мне жаль, что почти не осталось людей, у которых еще хватает сил оставаться честными и порядочными. Гердту для этого не требовалось никаких сил. Он просто был таким, вот и все.
Софья Милькина,
режиссер
Когда наш Зяма был еще худеньким юношей и уже очень талантливым, интересным человеком искусства, мы с ним работали и учились в московском театре-студии под руководством Валентина Плучека и Алексея Арбузова. Знаменитый «Город на заре», спектакли в Театре на Малом Каретном, репетиции, учеба мастерству.
Гердт, еще не Зиновий Ефимович, а просто Зяма, тогда еще не хромал. В первый же месяц войны Гердт и еще много наших студийцев ушли добровольцами. Прошли годы. Многие не вернулись. И вот в Москве, поздней осенью 1946 года я увидела Гердта. В шинели, тяжело хромающего. Нелегкие годы выпали на долю народа. Мы разделяли с ним горькую радость Победы.