Ты снова ничего не сказала, лишь горько усмехнулась и прошла вперед. Нервное движение ― отстегнула часть доспеха, скрывавшую горло, и с глухим лязгом бросила это подобие удавки на стол. Глубоко вздохнула.
Остановилась. Обернулась.
– Чего же ты ждешь? ― Голос звенел, обрывался.
Я продолжал стоять в дверях, не приближаясь, как в оцепенении.
– Вина?..
Ты покачала головой, потом кивнула и обхватила себя руками за плечи. Чешуйчатая полоска, скалясь металлом, блестела на столе, блестели твои глаза. Я вышел и вскоре вернулся, наполнил два кубка из полупустого кувшина и лишь тогда шагнул навстречу. Ты не отступила. Приняла вино из моих рук. Осушила кубок, в то время как я лишь пригубил свой. Тихий стук ― поставила древнюю чашу на стол, я повторил это движение. В горле было сухо, но пить больше не хотелось.
– Не мучай меня.
Ты прошептала это, когда я опустился подле твоих ног и осторожно освободил их от грубых тканых обмоток. Сделала нетвердый шаг назад, еще два и села на постель. Ты не сводила с меня взгляда, пока я не приблизился, а потом все же сдалась: закрыла глаза, сильно свела обнаженные острые колени и, скрестив руки, обняла себя за плечи. Я не решился тронуть этот зыбкий доспех стыда и ужаса. Присев рядом, я коснулся только твоего лица, завел падающую прядь за ухо, но ты вздрогнула, будто мои пальцы оставили клеймо. Может, милосерднее было добавить в вино соцветия дубоизии, делающие упрямца безвольным, а умирающего ― покорным судьбе. Но с таким милосердием пришла бы и агония очередной лжи.
– Как ты боишься меня… Я не думал, что увижу так близко твой страх. Даже когда буду убивать тебя.
Задрожали твои ресницы, и тени от них на бледном лице, и темный мир вокруг.
– Ты сбежала. Ты столько пряталась от меня за другими. Ты изменилась…
Кончиками пальцев ― по твоему подбородку, шее. Страх бился там, в жилах, вливался в мой пульс. Затаенная, не изжитая ярость вторила: крепче, сдавить, до хрипа. Не слышать, не слышать… я не желал слышать ее. Только тебя.
– Скажи правду, Жанна.
Ты опустила руки. Остался лишь один доспех, за которым ты еще силилась спрятаться.
– Скажи правду,
Ты открыла глаза ― сумеречное зеленое небо посмотрело на меня. Оно медленно полнилось чернотой, которую я уже видел единожды,
– Я не боюсь тебя. ― Голос был едва различим, но из него исчезла дрожь.
Снова ложь. И для нее я еще недостаточно ослеп.
– Не боюсь давно.
Вздох. Ты опустила веки на один тяжелый миг. Я по-прежнему касался тебя, слышал стук твоей крови, понимал: в любое мгновение рассудок может меня предать. Твое дыхание, запахи вина и дыма ― слишком близко, слишком долго. Слова «Не мучай меня» повторил внутри мой собственный голос, и каждое вонзилось в плоть, каждое ― в одно и то же место, каждое ― в зажившую рану над левой лопаткой.
– Я не боюсь тебя, ― тихо повторила ты. ― А боюсь того, какой становлюсь с тобой. Очень боюсь. Я… ― ты запнулась. ― Господи, я…
Я еще недостаточно ослеп. Нет… я давно стал безнадежно слепым.
– Я ведь одержима тобой. ― Пальцы сжались на моем вороте, отчаянно встряхнули, точно ты пыталась меня разбудить и не могла. ― Я забываю дом. Веру. Забываю все. Ты не видишь, Злое Сердце? ― Пальцы встряхнули еще раз, совсем слабо. ― Мне так страшно…
Вздох. Руки упали; с этим движением тебя покинули силы. Ты склонилась вперед, припадая к моей груди, и застыла ― чья-то святыня, чья-то надежда, чья-то дочь, безропотно отдавшая себя мне, мне одному. Безропотно отдавшая… Нет, иначе: вросшая в меня, мою душу, мою судьбу. Нас обступила ночь Созидания. И ее древней священной силы наконец хватило, чтобы разорвать круг и замкнуть иной.
…Я целовал твои волосы, скулы, уголки горестно сжатого рта, ― а потом ты сама лихорадочно, будто погибая без воздуха, прильнула к моим губам. Я касался металла на твоих предплечьях: ледяная чешуя, нашитая на грубую материю, все еще разделяла нас, пока дрожащими руками ты не попыталась снять облачение. Казалось, оно сковало тебя: ты не могла справиться с ним, резала об острые пластины пальцы, пока я не помог. Ладони скользнули уже не по доспеху, а по легкой рубашке. Впервые. Я не позволял себе даже вообразить теплую нежность твоей кожи, не представлял, как ослаблю шнуровку у груди, не знал: довольно будет обнажившегося плеча, чтобы забыть себя самого.
Я не ощутил, как порвалась нить обережных бус, когда ты потянулась к моему длинному верхнему одеянию. Я едва помнил, как сам снял его, как осыпался с шеи костяной амулет, как упали несколько сломанных перьев с воротника. Неважно. Неважно, ведь они меня не спасут. Я склонился над тобой, распростертой на постели, и снова поцеловал, и посмотрел в глаза. Там, в мерцающей тьме, не было обреченности и покорного страха ― только упрямое трепетное «Да». И лед сломался. Во мне разгорался огонь: от того, как ты улыбнулась, как взяла мою руку, прижала к груди. Я услышал сердце сквозь невесомую преграду плоти и ребер.
– Джейн.