Воздух ― сырой, прохладный, хвойный ― несет облегчение. Еловая лапа свесилась близ моего виска, на таких же я, кажется, лежу. Иголки впились в запястье, но это не стоит внимания; важнее, что ели окружают меня стеной, что они высокие, старые, а вдали, за ними, проглядывают ушедшие в землю срубы зимних домов яна. Селение. Бедная сумасшедшая девочка сделала то, что и хотела: привезла меня в лес. И больше я не уверен, что она действительно безумна.
– Мильтон?..
– Амбер?
Он сидит надо мной. Эмма не солгала: на щеке рубцы, волосы обрезаны короче, чем были, хотя по-прежнему достигают плеч. Не солгала она и в другом: Райз бледен, выглядит изнуренным и… затравленным. Совсем не как на плакатах, не как когда сбрасывал цепи, не каким я его оставил. И вместо десятка вопросов, возможно, более рациональных, я спрашиваю:
– Ты в порядке?
Амбер вздрагивает.
– Ты едва выжил. И интересуешься, в порядке ли я?
Ты святой, Мильтон. Черт возьми, чертов святой.
Как и часто в минуты волнения, он не сдерживает ни крепких слов, ни других проявлений. Даже порывисто, как-то по-детски обнимает меня, когда я сажусь. Тут же отстраняется, выпрямляется, выжидательно глядя в лицо. Глаза блестят так же остро, как у Эммы. Там мольба.
Отвечая на взгляд, я
Мне ничего не подсказала история о том, как какие-то «друзья» похоронили его заживо. И сон, где он истекал кровью, а звезды отнесли его
– Мильтон. ― Амбер плавно поднимает ладонь, над которой появляется светлячок. Маленькое недвижное насекомое освещает наши лица подобно фонарю, и невольно я тяну руку, но пальцы замирают в полудюйме. ― Я не фокусник. То, что тебе лучше, ― не гипноз. Я и не умею гипнотизировать. Я просто вылечил тебя, и вылечил бы сколько угодно раз. Ты… ― он легко, не смыкая пальцев, берет светляка в горсть и опускает на мою ладонь, ― друг.
– Один из тех, кого в той сказке убили?..
Я пытаюсь усмехнуться, но он тут же хмуро качает головой.
– Один из тех, к которым хотелось возвращаться даже из гроба. Но в этот раз тебе… вам с Эммой придется самим прийти ко мне. Скоро я…
Судорога пробегает по лицу, он осекается. Ему больно ― наверное, это выражение узнаваемо, к какому бы миру ни принадлежал страдалец. Ладонь движется от ребер к животу, тут же сжимается в кулак. Появившейся улыбке не поверил бы ни один зритель. Тем более, я.
– С тобой что-то случится. Я понял. Могу я…
– Нет, ― спешно обрывает он. ― Не можешь. Пока нужно другое.
– Что? ― Это почти вопль, потому что бледность разливается по коже, и мне чудится, что на темной рубашке обозначилось пятно. Крови? ― Да говори же.
– Ты веришь? ― выдыхает он. ― Хоть чуть-чуть… веришь?
Он замолкает, обессилено жмурясь. Не продолжит, не услышав ответ.
Броня рассудочности может быть крайне крепка ― и я всегда гордился своей. Она необходима в мире метафизической лжи, в мире, где каждый второй дурит тебе голову и пытается запустить грязные пальцы в душу. Но броня должна оставаться броней. Не превращаться в неснимаемый панцирь, в тяжелые роговые наросты, закрывающие и взор, и сердце. Я в последний раз смотрю на теплое насекомое, светящееся над ладонью, и выпускаю в траву. Я не стану пытаться развеять его, как морок. Ведь оно живое.
– Верю. Ты не тот, за кого выдавал себя. И ты в беде.
Улыбка становится настоящей ― широкой и бесстрашной, я ее знаю. Амбер опускает руку мне на плечо и пытливо вглядывается в лицо.
– Отлично. У тебя ведь с собой оружие? Впрочем… ― он не дожидается ответа, ― может, оно не понадобится. У тебя будет проводник, и еще ты с Эммой. Она многому научилась, она славная девочка. В ней оказалось немало от сестры.
От… Джейн?
– Послушай. ― Осторожно пытаюсь ослабить его нервную хватку. ― Я не понимаю практически ничего, но мне не нравятся такие авантюры, а особенно то, что ты втягиваешь туда молодых девушек, живых или покойных. Ты не тот, кому я доверю Эмму или…
Амбер фыркает, внезапно развеселившись, и упрямо, нетерпеливо мотает головой.