В те времена, когда в этих благословенных краях и для перевозки, и для пахоты, и вместо транспорта использовали мулов, дон Лотарио всегда на всякий случай таскал с собой огромный шприц. Но с тех пор как, по выражению коновала, поле механизировали, если в здешних местах не случалось какого-нибудь преступления – большой кражи или же публичного скандала, в разбирательстве которых он мог бы принять участие вместе с МГТ, – дон Лотарио скучал, скучал тяжко, как мясник в великий пост, и все время проводил у себя в «клинике», которую после того, как мулы вышли в отставку, стал называть «погребком». По правде сказать, огромный дом дона Лотарио всегда служил обеим этим целям: в октябре здесь бродил виноградный сок и в течение всего года лечили животных. У самого парадного входа, который вернее было бы назвать сенями, находилась наковальня. От славного времени, когда тут взбрыкивали мулы, ржали лошади, звенел молот и слышались крики погонщиков, осталась только проржавевшая наковальня да полдюжины развешанных, словно в музее, подков. В глубине слева находились кабинет хозяина и лаборатория. Справа – давильня, а внизу – подвальчик или погреб, которым пользовались лишь в дни, когда собирали виноград и поспевало молодое вино. Раньше приятно было зайти в «клинику» к дону Лотарио. Сколько людей и животных входило и выходило оттуда! Сколько там побывало хромых или плохо подкованных мулов! Сколько там повидали рубах, вельветовых штанов, сколько наслушались понуканий, цоканий, притопываний; сколько щелкало зажигалок и вспыхивало спичек, какие реки мочи и горы желтых зубов оставили тут мулы! И посреди всего этого – ветеринар в белом халате с нервными, почти живописными манерами: как мастерски он вкатывал гигантские клизмы, вспарывал нарывы, резал, делал уколы и щупал животы. Теперь же, когда завершался сбор винограда, все погружалось в тишину и меланхолию – как в заброшенном каретном сарае. Часов этак с одиннадцати дон Лотарио с потерянным видом, исключительно из любви к порядку, убирал помещение и просматривал какие-нибудь бумаги. Время от времени он бросал полный тоски взгляд на полки своего кабинета, забитые старинными книгами по ветеринарии, и на белый стол, уставленный пробирками, пузырьками, среди которых возвышались весы и, словно заколдованная птица, затаился под стеклянным колпаком позолоченный микроскоп. На не занятых полками стенах остались еще висеть, покрываясь мягкой осенней пылью, схемы анатомического строения животных и фотографии отборных лошадей, а на краю стола покоились покоробившиеся папки, расходные книги и телефон.
Но, по правде говоря, гораздо больше, чем по былой своей профессиональной славе и хлопотам, тосковал дон Лотарио, когда, случалось, взяв в кулак бороду, он остановившимся взглядом упирался в окно, – гораздо больше тосковал он по знаменитым детективным приключениям, которые довелось ему пережить вместе с великим Плинио… И мало сказать, тосковал – сердце его наполнялось надеждой, а в голове бурлили идеи, когда он в долгие утренние часы, посвященные бумагам и уборке, заново переживал яркие приключения, которые могли случиться тут и которые, будьте уверены, под руководством многоопытного Мануэля Гонсалеса он и сам раскрыл бы во славу их обоих, а заодно и их родного городка Томельосо… Каждый день он рисовал в воображении все более сложные дела, которые следовало раскрыть. В то утро, о котором идет речь, в тот самый момент, когда в мозгу у него начали вырисовываться загадочные обстоятельства смерти сразу семерых важных лиц в «Томельосском казино», у его локтя зазвонил телефон.
– Кто это?
– Дон Лотарио?
– Я слушаю, Мануэль.
– Мне бы хотелось встретиться с вами сегодня в двенадцать тридцать на террасе казино «Сан-Фернандо».
– Есть новости?
– Да.
– Что именно?
– Письмо из Мадрида. Но потерпите до двенадцати тридцати. Увидимся.
– Хорошо, Мануэль.
Нечего говорить, что уже в двенадцать дон Лотарио прохаживался по площади. От угла, где раньше находилась бензоколонка, до улицы Независимости.