Недостроенный храм напоминал гигантский рыбий садок, а может, Марка бесила императорская наглость. Стаскивать непонятно чьи кости на Черный мыс было кощунством, но нет худа без добра: когда в заклятое место пригнали каменотесов и дровосеков, стража убралась восвояси. Теперь среди пощаженных топором гоферов мог бродить кто угодно, но желающих было немного — о последней битве титанов не то чтоб забыли, просто живым это стало неважно. Тысяча двести пятьдесят семь лет — слишком не только для людей, но и для большинства деревьев, не потому ли на месте срываемых храмов Идакл велел сажать именно гоферы? Если б только они говорили, но разменявшие вторую тысячу великаны не снисходили до ползавшей у корней мелочи, даже когда их рубили. Титаны умирали так же, вот на этом самом берегу.
Марк пытался представить, каким был мир
Еще утром строчки, пришедшие в голову на постоялом дворе, певцу нравились, здесь, средь гигантских темнохвойных колонн, за них стало стыдно. Марк, словно кому-то отвечая, с досадой махнул рукой и пошел вдоль обрыва. Мыс кончался обрубком — борода дикого винограда укрывала будто срезанные мечом скалы, внизу плескалась озерная вода, слишком мутная, чтобы разглядеть неблизкое дно. Марк добрался туда, куда хотел, и нашел камни, воду, багрово-зеленые предосенние лозы — и все. Странно было рассчитывать на иное, все это было глупостью, детской мечтой о прекрасном исчезнувшем мире, мечтой, превращавшей в сон настоящее, а ведь в настоящем тоже случается счастье. Любовь, дом, мастерство, признанье, деньги, наконец, — глупо жертвовать этим в обмен на пустоту. Золотоволосые полубоги, сказочные дворцы, смолкнувшие песни, полно, да были ли они?
Человек лег на живот и, вцепившись в нагретый солнцем камень, свесился вниз. Тот же дикий виноград, тот же белый блестящий скол, та же словно бы дышащая вода. Вдох. Волна заливает плоскую, зеленую от озерной травы плиту… Выдох. Стурн возвращает добычу солнцу. Снова вдох, снова выдох… В странно знакомом ритме, в ритме шагов, в ритме сердца, в ритме дороги, той самой, на которую вступаешь в юности и с которой в любой миг можешь сойти, да не сходишь. Так дорога становится жизнью, так жизнь вытекает песнями…
Это было не то, что он хотел сочинить, но пришло именно оно и оказалось правильным. Марк не выдумывал, не пытался представить разрушенное, не подбирал рифмы к заученным странным словам — это было не нужно. Озеро тяжело дышало, и человек дышал вместе с ним.
Агапе уезжала. Было немного жаль — нет, не немного, до почти осязаемой боли, только жалость эта не держала, не возвращала, а гнала вперед. Агапе помнила то хорошее, что было — а ведь было же! — но жила уже другим. Парусниками, скользящими по глади великого Стурна, ниннейскими виноградниками, ионнейскими желтыми розами… Она и раньше чуть ли не вживую видела, как уходит навстречу разгорающемуся дню; этот день пришел, и стало больно и счастливо. Так бывает на самом пороге любви, но любовь от Агапе отшатнулась, а счастье почему-то нет.
Во дворе суетились — таскали вещи, спорили, в который раз обсуждали дорогу и лошадей. Место молодой женщины было там, а она стояла на золотисто-красной от виноградных листьев веранде и смотрела на улицу, которую видела в последний раз. Все кончалось, и кончалось бы хорошо, если б не Еленина тысяча… Голоса на дворе стали тише — отец с бабушкой и Гаем вернулись в дом, Публий остался следить за слугами, если просить, то сейчас…