Праздник… Бездонными трещинами посеклась земля на мертвых, разучившихся плодоносить полях; немногочисленная уцелевшая скотина до того тоща, что ее ветром качает; ночами матери истово молятся, чтобы заснувший с голодным плачем ребенок по утру нашел в себе силы проснуться… Вот она, виновница, подлая ведьма, колдунья — это для нее столб с цепями и костер, которого не может не быть. Скорей бы, скорей!
Злобно ярилось белое мохнатое солнце, душный ветер гнал через площадь пыльные смерчики. Писарь заслонялся ладонями от пыли и хищного света, лицо его взмокло, обличительные слова тонули в надсадном сипении. Мучается человек, себя не щадит… Зачем? Все и так уже успели узнать, что корчмарь Лученок, не мешкая и не дожидаясь утра, поднял на ноги соседей, а сам кинулся в замок. Дорогой он едва не загнал свою клячу, потом долго упрашивал стражу и сумел-таки допроситься до воеводы (к счастью, тот почему-то еще не ложился спать). Выслушав, его ясновельможность воспылал благочестивым рвением и незамедлительно отрядил гонца в близлежащий доминиканский монастырь. И вот — суд. Скорый и гласный.
Хмурится, трет кулаками воспаленные глаза воевода. Тяжко, ох как тяжко ему преть на солнцепеке, да еще после бессонной ночи! Бархатная чуга потемнела от пота, из-под шапки стекают мутные ручейки, но снять шапку нельзя — не обнажать же голову перед холопами! С тайной завистью поглядывает ясновельможный владетель на своего соседа: сухощавый старик в просторной полотняной рясе выглядит так, будто над ним не это же солнце светит.
Писарь смолк, отступил к переминающемуся за спинами господ воеводскому причту. Толпа затаила дыхание, чувствуя, что наконец-то приближается главное. В наступившей тишине слышно было, как воевода негромко спросил отца настоятеля:
— А теперь что делать надобно?
— Согласно закону, одного свидетельства недостаточно. — Доминиканец легонько оглаживал скатерть, будто бы ласкал нечто живое. — Когда обвинитель один либо когда свидетельствующие против преступницы и в ее пользу равны числом, необходимо собственное признание.
Некоторое время воевода рассматривал бледное, словно уже заранее умершее лицо ведьмы. Потом, резко отвернувшись, усмешливо спросил настоятеля:
— Каким же образом добывают признания святые отцы?
Доминиканец оставил в покое скатерть и принялся поглаживать подбородок.
— Ежели вам угодно воспользоваться привилегией карать и миловать ваших подданных, то я не считаю себя вправе давать советы, — проговорил он вкрадчиво. — Если же ваша милость искренне печется о соблюдении церковных установлений, то уместнее было бы отвезти подозреваемую в Вильно и предать суду святой инквизиции.
Воевода улыбнулся — жестко, одними губами.
— Моей милости угодно пользоваться своими привилегиями — и нынче, и впредь.
Настоятель развел руками и промолчал. Ему не хотелось открыто пререкаться с могущественным владетелем края. Однако нынче же вечером в Вильно отправится гонец с подробным письмом.
Под натужный скрип расхлябанной скамьи его ясновельможность обернулся к своим челядинцам, поманил пальцем щуплого ясноглазого человечка с увесистой сумой на плече:
— Готовься. Да чтоб живо у меня, слышишь?
Человечек встряхнул глухо звякнувшую суму, заморгал виновато:
— Нижайше прошу ясновельможного пана… Жаровенку бы мою как-нибудь с телеги снести. Тяжеленькая она, жаровенка-то, одному не сдюжить. И еще огоньку бы…
Воевода не успел распорядиться. Несколько мужиков из толпы метнулись к телеге, поставленной в скудной тени чахнущих от жары тополей («Где?» — «Это вот?» — «Берись, поднимай!»). А на ближней улице уже топотали, вопили истошно: «Криська! Криська, скорей! Пан дознаватель огоньку просит!»
Приволокли жаровню, вздули угли. Исполненный ощущения собственной значимости «пан дознаватель» присел на корточки, запустил руку в громыхающее содержимое сумки. Писарь, деликатно покашливая, умостил на краешке стола чернильницу и принялся разворачивать трескучий пергаментный свиток.
В тот самый миг, когда должно было начаться долгожданное действо, затаившая дыхание толпа вновь забурлила, взорвалась злобным гомоном.
Худенькая расхристанная девчонка всем телом билась о людские спины, продираясь вперед, к судьям. Она что-то кричала, но крики эти вязли-пропадали в многоголосом визгливом вое: «Змееныш! Гадючье отродье! На костер тебя вместе с мамашей твоей проклятой!» Людское месиво завертелось грязным водоворотом, приминая девчонку к земле, замелькали кулаки, чьи-то торопливые пальцы шарили в пыли, выискивая камень…
Досадливо скривившись, воевода махнул рукой, и его ратники споро надвинулись на толпу. Порядок восстановился стремительно. Особо буйных вразумили увесистые тычки латных рукавиц, прочих оттеснили скрещенными древками копий и заставили смолкнуть. Кинувшаяся было на помощь дочери ведьма перестала рваться из рук стражи; ее отпустили, и она снова застыла неподвижно, будто деревянное идолище.
Девчонка тяжело поднялась на ноги. Несколько мгновений воевода брезгливо рассматривал ее всклокоченные пыльные волосы и расцарапанное лицо. Потом мотнул подбородком: