А поэт болен. Есенин томится, как бы помочь товарищу. Решает, что надо идти к Воронскому, уговорить, чтобы тот вмешался и именно этот хирург М. сделал бы нужную поэту операцию. Пошел к хирургу один – "посоветоваться", – горло, оно у него, действительно, больное. Стал пробовать читать стихи и зачаровал. Тот сделал операцию Псареву сам: он спас человека.
Есенин спросил меня тогда:
– Можно ли стихом спасти человека?
Пьесу "Бронепоезд" я написал в своей собственной трехкомнатной квартире в полуподвале дома на Тверском бульваре. Квартира была сумрачная и пасмурная. Я оклеил ее очень дорогими моющимися обоями, потратив на это все деньги, спал на полу, а рукописи писал на фанерке, которую держал на коленях. Когда Есенин впервые пришел ко мне в эту квартиру и увидел меня на полу перед печкой, он сказал:
– Когда узнал, что ты переехал на собственную квартиру, я испугался. Писатель не должен иметь квартиры. Удобнее всего писать в номере гостиницы. А раз ты спишь на полу, то ты, значит, настоящий писатель.
Поэт должен жить необыкновенно.
Ничего не было в квартире. Я смущался. А он пришел в восторг и сел на полу, перед печью:
– Боже, как хорошо! Мотя, беги за Костей 2
в Дом Герцена.Он лежал на спине, читал стихи.
Есенин ищет идеала в писателях. Он – рассудителен, развит и понимает, насколько далеко до идеала.
– Да, есть благородные помыслы, даже душевные движения, но этим все и кончается. А нужен подвиг! Подвиг!
ИЗ "ИСТОРИИ МОИХ КНИГ"
Из Петрограда приехали писатели, члены правления "Круга". Прошло собрание, утвердили годовой отчет, разработали план, и, когда писатели взяли было шапки, кто-то предложил складчину – три рубля. Устроим вечер – москвичи будут угощать петроградцев, петроградцы москвичей, и надо же наконец собираться не только членам правления, но и всем, надо же посмотреть наконец пристально друг на друга!
Я переехал в Москву в 1923 году, когда было открыто издательство "Круг". Оно находилось в одном из переулков между Мясницкой и Покровкой. Некоторое время я жил при издательстве в крошечной комнатушке, где почему-то стояла классная доска. Здесь, на вечерах "Круга", я познакомился с многими писателями. Здесь я впервые увидел Фадеева, Малышкина, Маяковского. С Пастернаком и Есениным я познакомился еще раньше.
Когда Воронский подсчитал складчину, он, поглядев на меня, ухмыльнулся и сказал:
– Романтики, думаю, больше в колбасе понимают, а реалисты – в хлебе. – И добавил: – На тебе лежит колбаса, на мне – хлеб.
– А вино?
– Вино ремеслу не товарищ, у нас же предстоит встреча по ремеслу. И, во-вторых, мало денег.
Моросил мельчайший дождичек. Я нес в "Круг" мимо розово-бронзовой башни Меншикова несколько кругов колбасы, завернутых в бумагу. Несмотря на дождичек и запах колбасы, душистый и сильный запах хлеба преследовал меня. Боже мой, как прекрасно будет, жуя хлеб с колбасой, говорить об искусстве!
В моей комнате на досках, заменявших мне стол, Воронский с наслаждением резал хлеб большим кухонным ножом. Нож сверкал. Я клал на куски хлеба розово-слоистые ломти вареной колбасы. В передней уже кипел большой самовар.
К нам вошла машинистка "Круга" Р. М. Сорнова и спросила:
– Почему хлеб не намазан маслом?
Воронский негодующе вскричал:
– Да вы с ума сошли, Раиса Марковна! Вам что – царское время: масло, а на него еще колбасу? – И он сказал решительно: – То и другое отдельно. Революция продолжается!
Когда Раиса Марковна ушла, он спросил, указывая на классную доску:
– Это, собственно, зачем? На время гостей можно бы и вынести.
– А вдруг какие-нибудь мысли появятся.
– При чем тут мысли?
– Я на ней пишу.
– Как?!
Я объяснил. Воронский поднял на меня глаза, всегда немножко грустные, погладил коротко остриженную голову и воскликнул:
– Ага! Вот откуда у тебя стиль. Ты понимаешь, Всеволод, что у тебя уже обнаружился свой собственный стиль и ты, стало быть, уже настоящий писатель. Это, черт возьми, приятно!
Ему приятно, а мне стало слегка страшно.
И не напрасно я страшился.
По олимпийски большим комнатам шаркало, смеялось, курило множество писателей. Блестели стаканы, которые разносил низкорослый, с пушистыми волосами, доброжелательный сторож Матвей. В руках Матвея круглый поднос кажется особенно круглым, а бутерброды – особенно вкусными. За вымытыми стеклами окон по-прежнему моросил дождичек, и паркет, в котором иногда отражались окна, казался дрожащим, даже зябким. Но, в общем, и это приятно. Все приятно! Воронский прав.
Возле шведских бюро, сдвинутых вместе, стоял Б. Пильняк, писатель в те дни почти уже знаменитый. Он только что приехал из-за границы,- заграничные поездки писателей были еще очень редки; черепаховые его очки, под рыжими волосами головы и бровей, особенно велики, – мы еще носили крошечные пенсне; он – в сером, и это тоже редкость. Бас Б. Пастернака слышался рядом. К ним подошел Бабель, в простой толстовке, начал шутить, и они засмеялись. В другом конце комнаты, вокруг Демьяна Бедного, превосходного и остроумного рассказчика, – Безыменский, Киршон, Веселый, Светлов.