В том просторе, который открывался с Turbie, мне чудилось родное, киевское, и я не мог оторваться от него, не мог уйти... Потом вдруг пугался, что опоздаю на урок, бежал вниз, задыхался — и всегда приходил, когда ещё никого не было в театре. А на репетиции после урока — опять зигзагные круги перед глазами, опять головокружения и такая слабость, что все из рук валится, и кажется — сейчас сам свалишься...
На одной репетиции «Шехеразады», когда я едва держался на ногах и у меня ничего не выходило, Дягилев рассердился и накричал на меня:
— В чем дело? Что, вы не понимаете, чего от вас требуют, или не способны танцевать?
После репетиции Сергей Павлович подозвал меня. Я подошел ни жив ни мертв — так я боялся Дягилева.
— Что с вами, молодой человек, у вас отвратительный вид. Что вы делаете, чем занимаетесь?
Я не мог отвечать от смущения — в присутствии Дягилева я вообще терял дар слова, а тут ещё он обращается с вопросом прямо, непосредственно ко мне. Как баран, я растерянно смотрел по сторонам и глупо молчал.
— Сколько вам лет? — продолжал свои вопросы Дягилев.
— Восемнадцать,— по-ученически, как будто не приготовив урока, ответил наконец я.
Счастливые восемнадцать лет! И вы в ваши восемнадцать лет, должно быть, считаете себя взрослым и, судя по вашему виду, все время шатаетесь по «девкам». Что ж, так и прошатаетесь и прошатаете свой талант и никогда не будете танцором. Стыдно, стыдно, молодой человек, а я на вас возлагал надежды и думал, что вы будете первым танцором...
— Я... Сергей Павлович... я не шатаюсь...
— Так что же вы тогда делаете? Почему у вас такой ужасный вид? Вы больны?
— Нет, я не болен.
— Так что же с вами? Расскажите, как вы живете, что делаете?
Рассказывать Сергею Павловичу свою жизнь, рассказывать свои думы? Да у меня язык совсем не поворачивается, и я продолжаю глупо, потерянно молчать.
— Ну рассказывайте же, молодой человек, ведь вы, надеюсь, не немой. Когда вы встаете?
— В пять часов...
— Что? В пять часов? Что же вы делаете в пять часов утра, когда все люди ещё спят?
— Я ничего не делаю... Я ухожу гулять в горы.
Сергей Павлович расхохотался.
— Да вы совсем сумасшедший! Разве танцор может так жить? Танцор должен работать и отдыхать, а совсем не изнурять себя такими ночными и утренними прогулками. Я вам запрещаю их, слышите, запрещаю, и вы должны обещать слушаться меня и впредь не делать подобных глупостей.
Я обещал Дягилеву и больше не ходил в Turbie, да и скоро мы уехали в Париж через Лион и Монтре.
По приезде в Париж я снял маленькую комнатку в отельчике на rue des Ours[Рю де Урс (фр.)]. В этом году в Париже было такое скопление народу, что нигде нельзя было найти комнаты, и первую ночь мы — балетная труппа — проспали в театре, в репетиционном зале. Мне приходилось жить очень скромно, так скромно, что я не мог позволить себе курить больше чем по половине папиросы после каждой еды: я получал жалованье всего восемьсот франков в месяц, причем из этого жалованья удерживался взятый мной аванс на покупку необходимых вещей и на шитье формы. Мы, «мальчики» труппы, имели особую форму: чёрные штаны с пятью пуговицами по бокам у колен, вроде бриджевых, белые рубашки с за-сученными рукавами, белые чулки и чёрные туфли (туфли, хоть и не совсем регулярно, выдавались администрацией раз в две недели).
Жизнь в отельчиках-вертепах, сперва на rue des Ours, потом на rue de Lappe , заслонила от меня другой, настоящий, блестящий Париж, и мировая столица в июне 1923 года для меня как-то вовсе не существовала. А в это время шли репетиции и спектакли в Gaite Lyrique["Гетте Лирик" - театр музыкальной комедии и оперетты - Ред.] и на весь Париж гремела «Свадебка» Стравинского.
Вскоре по приезде в Париж наша труппа впервые при мне устроила забастовку и потребовала прибавки жалованья. Все собрались в Gaite Lyrique, но отказались начать репетицию. Появляется Дягилев, спокойный, уверенный, и в присутствии всей труппы терпеливо выслушивает от представителей коллективную просьбу и потом внешне совершенно спокойно (о том, что он нервничал, можно было судить только по его бледности) говорит:
— Господа, вы требуете совершенно невозможного. Я забочусь о вас, вы знаете, и даю максимум того, что могу дать. Я знаю, что ваше жалованье недостаточно, и очень хотел бы иметь возможность прибавить вам и ценю вашу работу, но есть вещи, которые нельзя переходить, если вы желаете сохранить наше общее великое дело, которое вы должны любить и беречь так же, как я берегу. Успокойтесь, господа, подумайте и, прошу вас, начинайте немедленно вашу работу — мы не можем терять ни одного дня, ни одного часа...— И, как будто поймав себя на том, что он «уговаривает» труппу, Дягилев оборвал себя и сухо закончил свою речь:— Впрочем, вы совершенно свободны, и кто не хочет продолжать работу, может уйти из Русского балета. До свиданья, господа!