Кто был посмелее, тот переписывал «Доктора Живаго» и другие запрещенные в СССР книги. У кого не было на это времени, тем давали книги на одну ночь. Так жили люди в СССР, не относя себя при этом к числу диссидентов, не выступая против советской власти, даже не ругая ee и, более того, считая жизнь вполне нормальной. Диссиденты – другое дело. Они сознательно рисковали и действовали, пытаясь хотя бы в чем– то изменить не только свою собственную жизнь, но и жизнь окружающих. Именно в этом и заключается основная разница между диссидентом и простым советским интеллигентом. Улучшить жизнь, читать и смотреть в кино не то, что разрешают и рекомендуют, а что хочется, и жить не в однокомнатной, а хотя бы в двухкомнатной квартире, думать то, к чему лежит душа, а не то, что велят, стремились многие, но в большинстве своем каждый добивался этого только для себя, в индивидуальном порядке, незаметно для других, почти тайно, особенно скрывая свои потребности от коллег по работе. Диссиденты же требовали этого как раз не для себя, а для других, и за это их наказывали.
Если я переписывал на машинке стихи Пастернака или книгу митрополита Антония «Молитва и жизнь» для себя и для двух-трех своих друзей, это никого не интересовало, но, делая то же самое для двухсот человек, я тут же оказывался «матерым врагом советской власти». Это уже было нельзя. В сущности, если вдуматься, нельзя было влиять (даже в самой малой мере) на умы и сердца окружающих – всё остальное, в общем-то, разрешалось, во всяком случае, на это смотрели сквозь пальцы.
Были, однако, писатели, которых совсем не читали, ибо их текстов просто не было в России. Это прежде всего религиозные философы, из которых было доступно только то, что вышло в свет до революции. Поэтому Владимира Соловьёва знали почти все, кто хоть сколько-то интересовался философией, а вот отца Сергия Булгакова могли прочитать единицы – только те, кому посчастливилось получить в подарок ту или иную его книгу, изданную
Правда, был еще спецхран, закрытая для непосвященных часть библиотеки (Ленинской, Публичной или Исторической), где многие из этих книг всё же имелись, но туда пускали только по специальному письму с места работы. Я, например, попасть туда так и не удостоился.
В силу этого обстоятельства мы (самая читающая нация во вселенной!) сумели прочитать всё, что было издано до Октября, почти всё напечатанное после революции в СССР, но совершенно не были знакомы с философской литературой последних семидесяти лет, а это почти полностью Бердяев, Булгаков, Франк, Шестов, Федотов и другие. В сущности, мы на целых семь десятилетий застряли где-то в начале 1920-х годов или даже в первых числах ноября 1917 года, воспитываясь на философских («Вопросы философии и психологии») и литературных («Весы», «Аполлон» и т. п.) журналах начала века и на книгах, оставшихся с тех времен.
Поэты, писатели и богословы того времени казались нам почти современниками, Владимир Соловьёв – недавно умершим, поскольку именно так воспринимали его авторы, которых мы читали чуть ли не ежедневно. Ощущение, что 1920-е годы не кончились, усиливалось и оттого, что в Москве и Питере оставалось еще немало старых дам, помнивших начало века и кружки (литературные и философские) того времени. Они были уже слишком стары, чтобы бояться, и поэтому, как вообще любят пожилые люди, охотно делились с нами своими воспоминаниями.
Они помнили Бердяева, многие помнили, как служил отец Сергий Булгаков свои первые литургии в храме Ильи Обыденного, помнили Андрея Белого и даже Блока. Среди них были и такие, кто в философских материях почти не разбирался, но зато они помнили антураж, атмосферу, мелочи и детали, анекдоты и курьезы. Благодаря бесконечным разговорам на эти темы мы сами с какого-то момента до того погружались в эту эпоху, что вообще забывали, что на дворе уже 1970 (или что-то вроде этого) год. Бердяева как человека, его манеры и словечки я знал, как будто жил в его время, а читал только то, что было напечатано до революции. Из-за границы философов почти не привозили, ибо это было просто невозможно – большие по объему книги сразу обнаруживали на таможне и отбирали. Проникали в основном книги небольшого формата и не очень толстые, ибо их всё-таки можно было спрятать. Или самые нашумевшие – Солженицын. Такие книги привозились дипломатами – разумеется, не советскими, а иностранными.