Лампа светит только на стол, комнаты можно не видеть. Или видеть как хочешь. И запах пригорелой газеты помогает. В лесу, в снегу, в метелях и ветрах… выдержала бы? Другие выдерживают. Леща — здоровый, молодой, сибиряк… А папа? «У меня останешься только ты». Все видел, все понимал. Неужели же?.. Разве поймешь, — мать и лжет с чистыми глазами, и сама верит.
После обеда накладывала себе на блюдце облепиховое варенье:
— Чудо ведь! И аромат, и цвет! А уж вкус! Вообще Сибирь так богата дарами природы. Кстати, я просила Нектария выяснить в Омске, что с папой. Всего одно письмо, и полтора месяца — ни строчки. Ужасно, — и уже залила перламутром глаза. — Ведь просто ужасно.
Как трудно было ответить спокойно:
— Папа жив, я знаю.
— А почему не пишет? — Мать слизнула каплю варенья с пальца. — И нечего дуться. Я не меньше тебя волнуюсь.
И противный будничный тон, и розовый остренький язык вышибли остатки сдержанности:
— Нечего лгать.
Мать закричала вдруг:
— С ума ты сошла! Я виновата, что в меня влюбляются? И толстяк этот…
— Виновата, что весь город говорит… — Отвращение к матери и к себе за эти слова сдавило горло, и не сказала их, а прошипела.
Только мать умеет так сразу выронить три слезинки:
— И ты еще смеешь повторять мне эти гадости! Кошмар! — Она вскочила, заметалась по комнате. — Другие из зависти, а ты?.. Испорченная, гадкая девчонка…
— Даешь повод говорить…
— Никакого повода. — Мать смотрела ясными детскими глазами. — Хочешь поклянусь? Вот жизнью своей поклянусь… Нет, это ужасно, только по воскресеньям вместе обедаем и каждый раз поссоримся. Ну, дочуха, ну, милая!.. Вот поеду на гастроли в Омск, найду нашего сумасшедшего отца. Самого Колчака заставлю приказать, а найду и привезу домой. Долго я еще должна ждать, скучать, беспокоиться, как Пенелопа какая-то? Дочуха ты моя роднущая… — Подсела на край стула, прижалась, терлась головой по-котячьи. И обезоружила. И стало опять больно за нее, и стыдно…
Может быть, и правда? Конечно, сплетничают черт знает как… Мама тогда налетела:
— Тебя с каким-то жутким карателем видели в Общественном собрании!
Нектарий, — он, конечно, сдержал «купеческое слово», — засмеялся:
— Всего, что у нас говорят, и не переслушаешь, Лидия Иванна.
Мать не успокоилась:
— Нет. Говорят, какой-то великан и зверь. Да что ты молчишь?
Сказать про Лешу давно приготовилась, но самый вопрос возмутил, сбил: «каратель и зверь»?
— Обыкновенный человек. Лежал у нас в лазарете в Москве раненый…
Нектарий (ох, до чего же благороден!) так дружески улыбнулся ей:
— Видел я, Лидия Иванна, этого офицера и разговаривал даже. Ни зверского ничего, ни великанства. Приятный молодец с Кирилу Николаевича ростом. Придумают же дамы, наскажут…
Может быть. Отстал бы он от мамы. Любит… Хорошо, что он в Омске. Разыгрывать перед ним невесту погибшего… Нет, легче в холоде и вьюгах, в боях под огнем, чем так ждать: может, пригодишься. Может, пригодишься, а Георгия смертельно больного — три недели уже не вставал, температура под сорок — утащили с постели в сырую, затхлую камеру. Его любили все. В Техноложке, в университете, на Высших женских собирались по углам, придумывали, спорили. Совет старост хлопотал, чтоб отдали на поруки, через Красный Крест добивались перевода в тюремную больницу. Виктория телом чувствовала, как погибает Георгий в каменной сырости.
Он умер через три дня. К счастью. Арестованных в те дни большевиков пытали и вешали. Наталка, Наталка. Последний раз были у Георгия вместе. Он лежал черный, обросший, и, конечно, книги — на столе, на стуле, на полу, даже на кровати. И Руфа с Сережей пришли. Дурачились, пели «Из страны, страны далекой», с добавлением: «От реки Куры глубокой». Потом Сережа придумал побрить Георгия, изображал парикмахера. Дурачились-дурачились, и вдруг все сразу увидели, какое маленькое стало лицо у Георгия и как провалились глаза. Тогда он взял, должно быть последнюю, прочитанную книжку:
— Великолепно писал ваш коллега Антон Павлович. «Остров Сахалин». — Говорил Георгий уже необычно тихо, а книжку подарил Наташе…
Наступает Колчак. В Тюмени восстание разгромлено. Здесь говорили, что весь подпольный комитет арестован. О Дубкове думать было страшно. Правда, Станислав уверял, что его давно нет в городе, но даже Анна Тарасовна хоть и молчала, и будто держалась спокойно, а все казалось — замерла, ждет.
Третьего дня Виктория застала в домике разгром и веселье:
— Обыск производили, — сообщил Петрусь. — В печку стреляли сверху и снизу, пол разломали, а на чердаке что!..
Соседка Маруся разводила мел для побелки, ее муж, здоровенный бородач без пальцев на правой руке, настилал пол. Работал быстро, ловко и учил мальчиков — они помогали ему. Анна Тарасовна вошла почти следом за Викторией с охапкой хвороста, сбросила его на пол:
— Вот, дочко, яки у нас гости булы, — и принялась растапливать печку. — Я вже мало-мало ученая. Бачу: тильки то ворошат, где человек может заховаться. Книжки, тетрадки чуть тряхают, в горшки не залазят носами. — Показала на черепки в углу: — То уже после, со злости побили, что Дубкова нашего не нашли.