Каганов включил самодельную электроплитку, сооруженную из двух кирпичей и укрепленных между ними стеклянных трубочек с намотанными нитками нихрома. Напряжение было таким слабым, что Слободкину показалось, будто нить вовсе оборвана. Он даже нагнулся над плиткой, намереваясь исправить повреждение, но Каганов сказал, что все в порядке и нужно только время.
Они погасили свет — в темноте постепенно обозначились бледно-малиновые блики — еле различимые, прерывающиеся, будто кто-то поминутно включал и выключал рубильник на станции. Долго сидели у едва подающей признаки жизни плитки, грея над ней озябшие руки. Когда Каганов поставил на плитку чайник, малиновые блики исчезли вовсе.
Поеживаясь, Слободкин достал остатки махорки, поделился ею с Кагановым, и в комнату снова возвратилось призрачное, чисто символичное, но все-таки хоть глазом ощутимое тепло.
— Если и закипит, то часа через два, не раньше, — сказал Слободкин.
— А куда нам спешить? Подождем. Кстати, вы о себе еще ни словом не обмолвились.
О многом они поговорили в тот вечер.
Слободкин вспомнил свою службу в воздушно-десантной бригаде, друзей-парашютистов. Рассказал, как довелось встретить им войну, как дрались с немцами в белорусских лесах, как после ранения, отбившись от своих, они с другом Кузнецовым, которого все в роте звали Кузей, продолжали бить немцев, как вышли из окружения и угодили в госпиталь, как пытались оттуда бежать и что из этого вышло.
Каганов рассказал о заводе. О том, как под бомбежкой грузили оборудование на платформы, как под бомбами добирались сюда, как здесь почти каждую ночь над заводом воют фугаски.
— Сегодня тихо пока, но он свое дело знает. Завтра двойную дозу вкатит. Мы его изучили уже. В бараки и в те попасть норовит.
Чайник так и не закипел, вернее, у них не хватило терпения его ждать. Когда где-то в глубине его чрева раздались первые, еле уловимые звуки от движения воздушных пузырьков, Каганов разлил содержимое чайника в две алюминиевые кружки, бросил в каждую из них по крупинке сахарина, и чаепитие началось.
— Алюминий тем хорош, — сказал Слободкин, — что и не очень горячий чай в нем кажется кипятком и даже губы обжигает. Потому солдат алюминий ценит больше золота.
— Драгоценный металл, — согласился Каганов. — А дюраль — его родной брат.
И он снова заговорил об автопилотах, о том, как наладили тут их производство.
— Даже цех ширпотреба имеется, и продукция — первый сорт.
Оказалось, что кружки, из которых они пили сейчас, изготовлены из отходов производства на самом заводе, что миски и ложки в столовой — того же происхождения.
Слободкин начинал проникаться все большим уважением к людям, с которыми довелось познакомиться за два первых дня. Голодные, холодные, неустроенные, они, если вдуматься, совершают подвиг. Он много читал об этом в газетах, слышал по радио, но по-настоящему величие их труда почувствовал здесь — вчера и сегодня. Ему вдруг представилось, как миллионы людей проводят ночи в заиндевелых стенах, обжигают губы об алюминий, как делят последнюю щепотку махорки и крошки сахарина, а утром идут полураздетые к своим станкам.
— О чем вы? — спросил Каганов приумолкшего гостя.
— Да о многом. О том, что увидел у вас тут за эти дни.
Он рассказал Каганову, как довелось ему вчера мерить сугроб след в след за человеком в сандалиях.
Каганов вздохнул.
— Тут много всякого. Еще и не того насмотритесь. Самое главное, что народ не скис. Я на днях тоже догнал по дороге к станции одного в сандалиях. В самых обыкновенных — с дырочками. Идет себе, бормочет что-то. Рехнулся, думаю. «Эй, кричу, постой!» Оборачивается — щеки к скулам прилипли, глаза ввалились, но из глубины смотрят, представьте, спокойно, будто все в полнейшем порядке. «Не замерз?» — спрашиваю. «Местами», — говорит. «А ноги?» — «И ноги местами. Снег вон какой крупный сегодня, да и много его, снега-то, весь в мои сандалии не попадет!»
Каганов помолчал, подержал руку над почти совсем потемневшей проволокой плитки, потом сказал:
— Если в газете про такого написать — не поверят. Согласны?
— Если так рассказать, как вы сейчас, — поверят. Я бы на вашем месте обязательно написал — прямо в «Правду». Пусть все прочитают!
— «Правда» — это далеко и высоко. У нас тут многотиражка выйти грозилась. Листовку откатали уже. Пишите, говорят, про героев тыла.
— Вот вы про сандалии и дайте им. Все прочтут. Знаете, как это можно подать!
— Вы уж не журналист ли случайно?
— Был когда-то редактором стенгазеты.
— Так, может, вас сосватать в редакцию?
— Нет, нет, ни в коем случае! Я на станке хочу. Потом автопилоты испытывать. Что угодно стану в цехе делать, только не это.
— Ну, как знаете. А то парторг ЦК Строганов, недавно назначенный к нам на завод, по всем цехам ходит, ищет вашего брата. В рабкоры я вас все-таки предложу. Я от парткома за печать отвечаю. И тема для вас уже есть — напишите, например, про Попкова Васю.
— Это кто еще такой?
— Вот тебе, здравствуйте! Да он вам, говорят, вчера в печенку въелся. Чумазый, небольшого росточка.
— «Пятая»?..