(III, 396)
(III, 397)
Каковы эти причины, Пушкин так и не объяснил: все три варианта послания прерываются как раз в том месте, где можно было ожидать объяснений. Но то, что возвращаться к «Онегину» и, пожалуй, шире – то, что писать в своей прежней манере он более не намерен, выражено достаточно ясно.
Впрочем, месяца три спустя в послании к Денису Давыдову Пушкин до известной степени эти причины объяснит: он говорит (причем не в шутку, а с горечью и всерьез), что поэзия его устарела, «вышла из моды»:
(III, 415; курсив мой. –
Однако и писать в соответствии с требованиями иной моды он как будто тоже не расположен. Об этом идет речь в еще одном незавершенном послании – к князю П. Б. Козловскому, писателю и сотруднику «Современника». Последний, по свидетельству П. А. Вяземского, «настоятельно требовал» от Пушкина обратиться к переводу сатир Ювенала[32]
, полагая, вероятно, что дальнейшее творчество поэта должно развиваться по пути «срывания всех и всяческих масок».Ответ Пушкина не оставляет сомнений в неприемлемости для него такого пути:
(III, 430)[33]
И здесь Пушкин подходит, пожалуй, ближе всего к коренным причинам своей творческой депрессии. Русская поэзия и русская литература в целом все более и более вовлекались в орбиту глубокого и долговременного нравственного кризиса, уходившего своими корнями в очередной виток общеевропейского кризиса христианской цивилизации. (В России он развивался медленнее и с некоторым запозданием по отношению к Западной Европе, что позволяло Хомякову, Шевыреву, Самарину и их единомышленникам, а позднее и религиозным философам начала XX столетия говорить о нравственном превосходстве русской культуры над культурой Запада.)
«Торчащие приапами» «бесстыдные стихи» и «картины <гнусного> > латинского разврата» на русской почве 1830-х гг., то есть, по существу, картины прогрессирующего нравственного разложения, уже начинали создаваться (причем с поразительной силой таланта) младшим современником Пушкина:
Но Пушкин так писать не мог: «пророческая тоска» поэта того самого «младого, незнакомого» поколения, которое он столь грустно и светло (ср. у Лермонтова: «пусто иль темно») приветствовал в своих «Соснах», была ему глубоко чужда. Поэзия Пушкина замешена на совершенно ином мироощущении – на органически присущей всему его существу глубокой вере в высшую гармонию, в вечный Закон, на котором зиждется Высшая Справедливость – нравственная и социальная.