Читаем С секундантами и без… полностью

Вы за «Онегина» советуете, други,Опять приняться мне в осенние досуги.Вы говорите мне: он жив и не женат.Итак, еще роман не кончен – это клад:Вставляй в просторную, вместительную рамуКартины новые…

(III, 396)

В мои осенние досуги,В те дни, как любо мне писать,Вы мне советуете, други,Рассказ забытый продолжать…Вы говорите: «Слава Богу,Покамест твой Онегин жив,Роман не кончен – понемногуИди вперед; не будь ленив.Со славы, вняв ее призванью,Сбирай оброк хвалой и бранью —Рисуй и франтов городских,И милых барышень своих,Войну и бал, дворец и хату…»

(III, 397)

Каковы эти причины, Пушкин так и не объяснил: все три варианта послания прерываются как раз в том месте, где можно было ожидать объяснений. Но то, что возвращаться к «Онегину» и, пожалуй, шире – то, что писать в своей прежней манере он более не намерен, выражено достаточно ясно.

Впрочем, месяца три спустя в послании к Денису Давыдову Пушкин до известной степени эти причины объяснит: он говорит (причем не в шутку, а с горечью и всерьез), что поэзия его устарела, «вышла из моды»:

Наездник смирного Пегаса,Носил я старого ПарнасаИз моды вышедший мундир…

(III, 415; курсив мой. – Л. А.)

Однако и писать в соответствии с требованиями иной моды он как будто тоже не расположен. Об этом идет речь в еще одном незавершенном послании – к князю П. Б. Козловскому, писателю и сотруднику «Современника». Последний, по свидетельству П. А. Вяземского, «настоятельно требовал» от Пушкина обратиться к переводу сатир Ювенала[32], полагая, вероятно, что дальнейшее творчество поэта должно развиваться по пути «срывания всех и всяческих масок».

Ответ Пушкина не оставляет сомнений в неприемлемости для него такого пути:

…Простясь с <былой> мечтой и бледным идеалом,Я приготовился бороться с Ювеналом,Но, развернув его суровые творенья,Не мог я одолеть пугливого смущенья…[Стихи бесстыдные] приапами торчат,В них звуки странною гармонией трещат.Картины <гнусного> латинского разврата…

(III, 430)[33]

И здесь Пушкин подходит, пожалуй, ближе всего к коренным причинам своей творческой депрессии. Русская поэзия и русская литература в целом все более и более вовлекались в орбиту глубокого и долговременного нравственного кризиса, уходившего своими корнями в очередной виток общеевропейского кризиса христианской цивилизации. (В России он развивался медленнее и с некоторым запозданием по отношению к Западной Европе, что позволяло Хомякову, Шевыреву, Самарину и их единомышленникам, а позднее и религиозным философам начала XX столетия говорить о нравственном превосходстве русской культуры над культурой Запада.)

«Торчащие приапами» «бесстыдные стихи» и «картины <гнусного> латинского разврата» на русской почве 1830-х гг., то есть, по существу, картины прогрессирующего нравственного разложения, уже начинали создаваться (причем с поразительной силой таланта) младшим современником Пушкина:

К добру и злу постыдно равнодушны,В начале поприща мы вянем без борьбы;Перед опасностью позорно-малодушныИ перед властию – презренные рабы…[34]

Но Пушкин так писать не мог: «пророческая тоска» поэта того самого «младого, незнакомого» поколения, которое он столь грустно и светло (ср. у Лермонтова: «пусто иль темно») приветствовал в своих «Соснах», была ему глубоко чужда. Поэзия Пушкина замешена на совершенно ином мироощущении – на органически присущей всему его существу глубокой вере в высшую гармонию, в вечный Закон, на котором зиждется Высшая Справедливость – нравственная и социальная.

Перейти на страницу:

Похожие книги