Даже ближайшие его друзья пожимали плечами, удивлялись, негодовали, сожалели. Даже Герцен — уж тот мог бы, кажется, понимать, в какую западню собственного благородства; попал Огарев по неспособности махнуть рукой на когда-то близкого человека, — но и тот принимал за слабоволие жесткую твердость друга в исполнении добровольного долга. Герцен. — из дневника: «На днях получил прекрасное письмо от Огарева; несмотря на все странности, на все слабые стороны его характера, я решительно не знаю человека, который бы так поэтически, так глубоко и верно отзывался на все человеческое. Я совершенно примирился с ним, а то были минуты, в которые я негодовал, и очень. Женщина эта мучит его, преследует и не выпускает из рук добычи. Он ее не любит, и между тем не может отвязаться от нее — психологическая задача».
Многие годы прошли с тех пор, стала известной вся жизнь Огарева, и не оказалось никакой «психологической задачи» в той безупречной моральной чистоплотности, которая последовательно пронизала все его поступки, объяснив сполна и те давние, принимавшиеся современниками за слабоволие.
Вздорность Марии Львовны заставляла ее порою взбрыкивать даже по поводу присылаемых им денег (хотя подавляющее большинство писем — это скорей записки, счета и напоминания). Но порой характер брал свое, и она его же упрекала за расточительную к ней щедрость, которая вдруг на секунду казалась ей унизительной. Он отвечал со спокойствием великодушия, академической отстраненностью тона снимая даже не ее истерику, а самую тему, недостойную их:
«Ради Бога, не оскорбляй меня сомнением в своем праве брать эти деньги. Повторяю тебе — надо стать выше этого, и когда дающий дает их так чистосердечно и с искренним желанием устранить все мелкие материальные заботы жизни, — их надо брать без угрызений совести и без благодарности, а с нежностью. Такова моя теория денежных отношений между людьми, основанная на сознании неравномерного распределения собственности в современном обществе».
Он снова пишет стихи, переезжает с места на место, ищет и не может найти себе истинного, настоящего применения. Хочет и не хочет в Россию, очень тоскует по оставшимся там, просит в письмах, чтобы ни в коем случае не убирали его стакан с дружеского стола. В это время Герцен пишет статьи и книги, входит в славу, тешится краткой иллюзией, что и в России можно послужить своей стране. Историк Грановский собирается издавать журнал, два отдела в котором непременно должен вести Огарев. На просьбу о разрешении журнала ответа долго нет, потом на прошении следует лаконическое «не нужно». А если бы он и состоялся, журнал, многое бы им удалось при их образе мыслей, при их понимании российских проблем и неотложностей?
Параграф сто шестьдесят шестой цензурного устава: «Запрещается всякое произведение словесности не только возмутительное против правительства и постановленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение».
Следующий параграф:
«А потому цензоры, при рассматривании всякого рода произведений, обязаны всевозможное обращать внимание, чтобы в них отнюдь не вкрадывалось ничего могущего ослабить чувства преданности, верности и добровольного повиновения постановлениям высочайшей власти и законам отечественным».
Еще один:
«Запрещается к печатанию всякие частных людей предположения о преобразовании каких-либо частей государственного управления или изменении прав и преимуществ… если предположения сии не одобрены еще правительством».
В прежнем, стародавнем уже уставе начала века («дней александровых прекрасное начало») была сделана знаменательная оговорка, согласно которой «скромное и благоразумное исследование всякой истины пользуется совершенною свободою». Теперь, в царствование Николая, эта оговорка касается только иностранных держав, устройство и быт которых можно все-таки, хоть и с оглядкой, обсуждать.
Ранее цензору специально и особо предписывалось толковать сомнительные места выгоднейшим для сочинителя образом (язык российский и эзопов для словесности российской — синонимы), теперь же цензору «не позволяется пропускать к напечатанию места… имеющие двоякий смысл, если один из них противен цензурным правилам».
При всем при этом цензуры в России как бы нет, она — невидимка, мистика, досужий вымысел клеветников. А для того и запрещение адмирала Шишкова ставить точки или другие знаки вместо изъятых цензурой мест.
Газетам же и журналам предписывается ясно и точно: «Рассказывать события просто, избегая, елико возможно, всяких рассуждений».
И, наконец, будто специально для историка, задумавшего журнал о российской былой и настоящей жизни, а также для друзей его, одержимых размышлениями над историей российской, щедро растолкованный запрет: