И этих людей надо освобождать от крепостной неволи? — вопрошает автор. Да боже упаси и помилуй! Ибо тогда «добрая нравственность… истребится отвлечением поселян от сохи в бродяжничество; бедность, разврат и преступления усилятся, и наше отечество, ныне снабжающее продовольствием другие государства, само будет нуждаться в хлебе».
Кто же содействует, по мнению умиленного этого витии рабства, распространению «преступной идеи о даровании крестьянам свободы»? Философы, разумеется, эти опасные мыслители-болтуны. Кроме них, «мечтательным толкам о свободе крестьян с охотой предаются: а) студенты, б) чиновники, исключенные из службы, в) писаря, г) моты и д) все развратные и порочные, любящие всякого рода беспорядки и надеющиеся извлечь из них пользу». Кроме того, злоумышленники собираются образовывать русских крестьян, а это — пагуба несомненная, ибо «грамотность наших крестьян отклоняет их от сохи и делает их развратными».
Только в лондонской вольной печати можно было прочитать такое, а такое вразумляет и образовывает: что, как подобному человеку ненароком придется оказаться у власти?
Только в лондонской печати можно было прочитать о кошмарном всероссийском пьянстве, насаждаемом и поощряемом сверху. Приводились факты, когда сами местные власти подавляли инициативу деятелей трезвенного движения.
Только в лондонской газете спокойно и беспристрастно обсуждалась подцензурная российская печать. Сыпались из Лондона отклики и насмешки, когда купленные или запуганные газеты городили вздор или низость. Их ловили за руку, обличали во лжи, подтасовке, в угодничестве или недоумии, распекали со всей едкостью, на которую способно было перо Искандера.
Огарев же в своих статьях пересматривал все разнообразие российского государственного уклада. Он и не подозревал в себе ранее такой усидчивости и способности работать часами, ибо приходилось глубоко вдаваться не только в суть каждой проблемы, но и в ее историю. Кому угодно простили бы недостаточную осведомленность, ошибку, от незнания проистекающую, или близорукость неполного понимания, но только не ему, поэту, осмелившемуся из Лондона громогласно говорить на всю страну о том, что в своих кабинетах, окруженные десятками консультантов, обсуждали государственные сановники. Его статьи читались и незримо участвовали во всем, что меняло облик России.
Сколько он работал тогда! С наслаждением, вникая и упорствуя. Его мнение прочитывалось немедленно — тогда все читали «Колокол», включая самодержца российского. Даже поспешности, заблуждения и скоропалительные чересчур суждения этого самовольного и заочного участника всех высочайше утвержденных комиссий были ценны не менее, чем правильные и глубокие его мысли. Ибо среди нескольких десятков людей, готовивших все российские реформы той эпохи, он единственный мыслил, как свободный человек, и единственный свободным языком говорил. А ничто, как свободная речь, не стимулирует полноту и глубину мышления — вот почему мнения Огарева веско, хоть и незримо, ложились на столы дискуссий.
И не один в те поры высокий российский чиновник (или университетский профессор) говорил про себя или друзьям: как же счастлив должен быть этот вольный человек! Глубоко и неизбывно счастлив, благополучен и гармоничен. Счастьем творчества и полной жизни.
Глава третья
1
Было уже семь часов, даже чуть побольше, и ранние осенние сумерки особенно гнетуще чувствовались на этой тесной грязноватой улице, зажатой огромными портовыми пакгаузами. Огарев бродил почти без цели, сворачивая, куда придется. Цель, впрочем, была, если можно только назвать целью то странное ожидание, когда вдруг потянет тебя в случайно распахнувшуюся дверь кабачка или пивной. День сегодня выдался тяжелый и мерзкий. Давление холодного, влажного воздуха усиливало ощущение тяжести на плечах и на сердце.
Утром он читал Герцену очередную часть своей статьи об освобождении крестьян, что шла с продолжением из номера в номер как полемика с проектами государственной комиссии в России. Герцен слушал невнимательно, отводил глаза, задумывался, явно порываясь заговорить о совсем другом, что давно уже наболело у обоих. А потом неискренне похвалил статью. Фальшь, прозвучавшая в его словах, была очевидна и самому Герцену, он замялся, попытался отшутиться, вышло еще хуже, какой-то намек, ясный для обоих, неожиданно прорезался в шутке. Герцен вышел, сказав, что на минуту, просто выскочил, наскоро сославшись на неотвязную головную боль. Огарев посидел мгновение оцепенело, потом схватил, сминая, листочки статьи и выбежал, злясь на себя, что стал читать, не отработав и не доделав до конца. Потому что хуже пощечины была эта лживая похвала. Он-то знал, откуда она взялась у всегда объективного и подшучивающего над ним Искандера. Теперь отношения их, и без того последний месяц натянутые и двусмысленные, заходили в тупик даже в делах по газете и сборникам.