Роднуся моя, письмо какое-то, кажется, получилось кислое, виноват дождь, а я очень добрый и верю, что все будет хорошо. Какая у нас будет чудесная жизнь! Мы бы поселились с тобой возле моря, где бы не было так жарко, чтобы тебе было нездорово, а только тепло, и дом был бы с садом, а комнаты — выбеленные, и когда хорошая погода, то мы бы гуляли и купались, а в бурю думали бы о том, чтобы рыбаки все благополучно возвращались. Я бы писал стихи, а ты бы занималась фотографией, или делала еще что хотела. Ты как-то мне написала, что мы не те, какими были когда-то, а по-моему — друг для друга — те, и вообще — пожалуй, те. И теми останемся, горе забудется, а останется в конце концов только свет, каким ты светишься. А если тебе захочется в лес, то мы всегда сможем поехать и в лес жить, если тебе море не нравится. Я вспомнил сейчас, что 25-го мне будет 35, это уже, наверное, первая половина пришла к концу, начинается вторая. Мы будем жить с тобой старые и важные и всегда друг для друга самые молодые на всей земле. Я тебя очень люблю, так по-настоящему. Что бы я делал в этом грохоте, если бы тебя так не любил — я не знаю.
Если бы я жил тысячи две лет тому назад, то я бы учредил твой культ, и все бы тебе молились в твоих Капищах. Родная моя, девочка моя, до чего хочется, чтобы все было хорошо, чтобы скорей прогнать этих немцев, которые ничего ни в чем не понимают и со своей марсианской точки зрения смотрят на то, что им попадается на глаза: а вот какой цветочек — а ну-ка — я его сломаю! Я как заклинание все время твержу — вместе с тобой, вместе с тобой, вместе с тобой, и верю, что когда я думаю о тебе, то и ты обо мне думаешь, и когда птица пролетит близко, то словно ты ее посылаешь, а то иначе нельзя понять, зачем она летает здесь, когда могла бы полететь в Чистополь и жить у тебя в ладошке.
Пиши мне чаще, солнуся, если тебе не трудно это. А если нет времени, то смотри сама, тебе видней, когда ты можешь написать. Любимая моя, радость моя, какая ты у меня чудесная и родная.
А какая Лялька? Должно быть, совсем стала взрослая барышня, и после войны ей нужно будет покупать лакированные туфли, чтобы она могла с полным правом называться взрослой козой с блестящими копытцами <…>».
Часто Арсений прикладывал к письму маме свои новые стихи, предваряя их комментарием. «Я вчера писал с утра стихи для газеты, а с вечера у нас теперь шалаш такой, что в нем можно зажигать свет, никакие самолеты не увидят — писал стихи тебе и про тебя, — писал он 29 августа 1942 года. — Они в этом письме, на обороте. Напиши, может быть, они плохие и тебе не понравятся? А сейчас мы с художником убежали на реку версты за две от лагеря. Стирали белье, и теперь я лежу голый, начеку, чтобы вовремя одеться, если что экстренно понадобится. Я получил твое письмо, спасибо, Родненькая, что ты так часто стала писать, твое каждое слово — праздник, а каждое письмо — много праздников. Я думаю, что все будет хорошо. Может быть, еще этой осенью будет последняя поездка англичан в Москву, и тогда этот Узел развяжется, и все пойдет по-настоящему хорошо и, главное, быстро.
Я тоже пишу тебе часто, чтобы ты не беспокоилась обо мне, потому что Ты меня верно любишь и думаешь обо мне, иначе я бы не выжил до сих пор. Сейчас надо уходить, уже время возвращаться. Я кончу письмо. Я тебя бесконечно люблю. Жди меня терпеливо и не пугайся, сласточка, умница и самая хорошая и красивая на земле. Целую тебя крепко крепко и нежно нежно».
Твой А.